Он не лежал, не метался. Он сидел с прямой спиной, опустив голову, но не в покорности, а в сосредоточенном спокойствии. Его лицо, освещённое косым лучом от решётчатого окошка под потолком, было безмятежным, почти отрешённым. Руки лежали на коленях, ладонями вверх, будто он медитировал, связанный невидимыми цепями своей судьбы. Правая рука — культя чуть ниже запястья — была неряшливо перебинтована грязной тряпицей, на которой проступали тёмно-коричневые пятна запекшейся крови. Глаза были закрыты. Дыхание — ровным и глубоким, вопреки ужасу места и неминуемому утру. Он был готов. Принял. Его душа уже прощалась с этим миром.
Энтони остановился у решётки, впиваясь взглядом в эту картину стоического спокойствия перед гибелью. Странное чувство родства, почти боли, сжало его сердце.
— Так это ты убил моего брата? — голос Масато был тихим, спокойным, без тени обвинения. Он не открыл глаз. — Этот меч… — он слегка кивнул в сторону ножен у пояса Энтони. — …изготовлен из особой стали. Он принадлежал ему.
— «А ведь правда...» — мелькнуло у Энтони. Меч был необычайно лёгким и прочным, клинок после жестокого боя с Масато остался безупречно острым. Он машинально коснулся рукояти.
— И твой стиль… — продолжал Масато, наконец открыв глаза. Тёмные, глубокие глаза встретились со взглядом Энтони сквозь решётку. — …это стиль моего брата. Его почерк. Его ярость, облечённая в форму.
— Твой брат был убийцей! — вырвалось у Энтони, старая ненависть вспыхнула. — Не щадившим никого! Резавшим беспомощных ради удовольствия!
Масато не моргнул. Только тень печали скользнула по его лицу.
— В этом безжалостном мире, — произнёс он мягко, но с невероятной убеждённостью, — даже самое доброе сердце может очерстветь, превратиться в звериное. Нас бросили. Совсем детьми. В чужом городе, где мы не понимали ни слова. Трое маленьких мальчишек… — его голос дрогнул.
В голове Энтони вспыхнул образ: узкие, грязные улочки чужого города. Трое испуганных мальчишек с восточными чертами лиц, в лохмотьях, бегут растерянно, зовя родителей, которых они больше никогда не увидят. Страх в их огромных глазах.
— Каждый день был борьбой за выживание, — голос Масато звучал как эхо из того прошлого. — Попрошайничество. Воровство. Крохи еды из помойных куч. Ночи под мостами, под дождём и насмешками. Люди… они не просто гнали. Они били. Плевали. Унижали. Видели в нас грязь. Наш старший брат… он пытался заботиться. Как отец. Однажды… он украл яблоко. Всего одно. Для Тадамори, который плакал от голода… — Масато закрыл глаза. — Но гнев торговца был слишком велик…
Новый всплеск памяти: узкая улочка. Тело мальчика, неподвижное, в грязи. В его маленькой, безжизненной руке зажато одно-единственное, уже грязное яблоко. Двое других мальчиков, совсем крошечные, рыдают над ним, тряся его, пытаясь поднять. Люди проходят мимо. Равнодушно. С брезгливостью. Никто не помог.
— Ямато… — имя сорвалось с губ Энтони шёпотом, прежде чем он осознал это.
Масато резко поднял голову, его глаза широко распахнулись от шока и непонимания. Он посмотрел на Энтони, и в его взгляде мелькнуло что-то неуловимое — узнавание? Слабая, горькая улыбка тронула его губы. Он снова опустил голову.
— Лишь у одного старика дрогнуло сердце, — продолжил он тихо. — Старый воин. Однорукий. Изгнанный со службы. Кузнец. Он подобрал нас. Выкормил. Обучил своему искусству. Учил чести, дисциплине. Пытался усмирить огонь ненависти, разъедавший наши души. Но в сердце Тадамори… — Масато покачал головой. — …этот огонь не погас. Он стал пламенем мести. Этим мечом, — он кивнул снова на «Ямато», — который старик выковал для него и назвал в честь брата, он эту месть и вершил. Отплачивал миру за Ямато. За наше детство. За каждый удар, каждое унижение.
— Вместо того чтобы остановить его, — с горечью сказал Энтони, но уже без прежней ярости, — ты ему помогал. Шёл за ним.
Масато поднял на него свой спокойный, мудрый взгляд.
— Мой брат не был святым. Он стал чудовищем, порождённым болью. Но он был моим братом. Кровью от крови. И в его безумии… была своя искажённая правда. Я был для него всем, что осталось от семьи. Я не мог его предать. Даже зная, что он не прав.
— Всё это… — Энтони обернулся к выходу, голос его дрогнул. — …не смывает ваших грехов. Кровь невинных на ваших руках.
— Знаю, — просто ответил Масато. Потом, когда Энтони уже сделал шаг, добавил тихо, но чётко:
— Я благодарен тебе.
Энтони замер, не оборачиваясь.
— За что? — спросил он через плечо, хриплым голосом. — Ведь это я убил твоего брата.
— За наш поединок, — прозвучал ответ. — За последний бой. — Масато сделал паузу. — …что в твоих движениях, в твоей ярости… я увидел его. В последний раз. Спасибо.
Энтони не ответил. Он просто пошёл прочь, глухой стук его сапог по каменному полу темницы сливался с тихими стонами из камер.
На следующий день, на рассвете, площадь перед замком кипела. Толпа — возбуждённая, злобная, жаждущая зрелища — запрудила всё пространство. Казнь «кровожадных убийц из Темнолесья» стала праздником для черни. Один за другим бандитов выводили к высокой, зловещей гильотине. Страх сковывал их. Кто-то рыдал, кто-то выл, кто-то бессвязно молил о пощаде, пуская слюни. Их лица были искажены животным ужасом перед неминуемым.
И только Масато шёл иным путём. Его шаг был твёрдым, мерным. Голова — высоко поднятой. Его лицо, обрамлённое чёрными, собранными в косу волосами, было спокойным, как поверхность горного озера перед рассветом. Ни тени страха, ни искры отчаяния. Только глубокое, безмятежное принятие. Его взгляд был устремлён вперёд, поверх голов толпы, будто он видел что-то за горизонтом этой жизни. Когда он проходил мимо трибуны, его глаза на мгновение остановились в толпе. Он нашёл Энтони. Словно знал, где тот будет стоять. И в этот миг на его губах появилась лёгкая, едва уловимая улыбка. Улыбка понимания? Прощания? Благодарности? Он подошёл к гильотине. Без тени колебания склонил голову на окровавленное дерево. Закрыл глаза. Его губы шевельнулись в беззвучной молитве или последнем напутствии самому себе.
Свист падающего лезвия разрезал утренний воздух. Тупой, влажный стук. И всё было кончено.
Энтони стоял в безмолвии. Внутри него бушевал ураган противоречивых чувств: гнев на этого человека и его брата за всё содеянное; грусть — глубокая, необъяснимая, как по потерянному близкому; ощущение, что только что отрубили часть его собственной истории. И над всем этим — тяжёлое, давящее чувство вины и странной пустоты.
— Это была твоя добыча! — прозвучал в его голове ядовитый, полный злобного торжества шёпот Голоса. — Твоя победа! Твоя честь! А отдали его на растерзание толпе! На потеху!
Энтони резко развернулся и пошёл прочь, расталкивая зевак. Он не мог дышать этим воздухом, пропитанным кровью и кровожадным ликованием. Ему нужно было уйти. Подальше. Словно убегая не только с площади, но и от самого себя, от этой странной, невыносимой скорби по врагу.
Весь день тянулся для Энтони как кошмарный, липкий сон. Гнетущее чувство, поселившееся у него в груди с рассвета, не уходило — оно точило изнутри, словно невидимый червь, прогрызающий путь сквозь плоть совести и разума. Мысли путались, возвращаясь к одной картине: тело Масато, сброшенное в общую яму за стенами города. Туда, где уже гнили десятки безымянных, перемешанных с землёй и забвением. «Нельзя. Не здесь. Не с ними». Эта мысль стучала в висках навязчивым, бессмысленным ритмом.
Когда солнце, огромное и кроваво-красное, начало сползать к стенам столицы, Энтони не выдержал. Он двинулся к могильнику.
Воздух там был другим — густым, спёртым, сладковато-тлетворным. Он лип на язык и к коже, пах дёгтем, известью и чем-то неуловимо сладким, от чего подташнивало. В полутьме сарая, среди грубо сколоченных гробов и груд белого порошка, он нашёл то, что искал. Тело Масато лежало на соломе, отдельно от других. Отсечённая кисть руки — рядом.
Старый могильщик, лицо которого напоминало смятый пергамент, молча кивнул на убогую двуколку с костлявой кобылой.
— Вернёшь до утра. И никому ни слова, — просипел он.
Энтони лишь кивнул, не в силах вымолвить ни слова.
Он подошёл к останкам, чувствуя, как комок подступает к горлу. Развернул принесённый с собой рулон грубой, но чистой холстины — ткани, в которую в кузнице обычно заворачивали инструменты. Шершавая ткань, пахнущая железом и маслом, казалась единственным чистым предметом в этом царстве тления. С почти ритуальным тщанием он начал оборачивать останки: сначала тело, подтянув колени к груди, будто возвращая позу покоя, потом — голову и кисть, аккуратно уложив их рядом. Ткань быстро пропиталась холодом и сыростью смерти.
Груз был невесомым и невероятно тяжёлым одновременно. Кобыла фыркнула и забила копытом, когда Энтони взвалил свёрток на деревянные дроги. Она чуяла тяжесть иного рода.
— Что же ты делаешь? — раздалось у него в черепе. Голос звучал уже не злобно, а с растерянностью, почти испугом. — Это бессмысленно. Он ничего не чувствует. Это лишь гнилое мясо и кости. Зря тратишь силы...
Энтони дёрнул вожжи, выезжая за ворота могильника. Он оставлял мир живых и погружался в тишину сумерек. Единственными звуками были скрип немазаных осей, редкое фырканье кобылы и стук собственного сердца.
— Я не могу… — прошептал он в ответ. Голос его был хриплым, надломленным. — Не могу позволить ему сгнить там. Что-то здесь… — он ударил кулаком в грудь, — …не даёт. Не пускает.
Дорога вилась меж полей, потом углубилась в редколесье. Тени удлинялись, сливаясь в одну сплошную синеву. Энтони ехал, не глядя по сторонам, ведомый лишь смутным внутренним чутьём. Он искал место. Луна, бледный серп, плыла в вышине, бросая призрачный свет на дорогу.
Он нашёл его на вершине холма. Пустынная поляна, окружённая древними, корявыми дубами. Место было тихим, отрешённым, священным в своей простоте. Казалось, сама земля здесь дышала покоем.
Энтони остановил телегу. Взял заступ. Земля на холме была сухой, каменистой. Каждый удар заступа отдавался в костяшках рук глухой болью, а скрежет железа о камень буравил тишину. Он копал медленно, методично, вкладывая в каждый взмах всю свою усталость, горечь и странное, щемящее чувство долга. Пот лился ручьями, смешиваясь с пылью на лице, солёной плёнкой застилая глаза. Яма получилась неглубокой, но достаточной. Человеческой.
Он подошёл к телеге, взял на руки свёрток в холстине. Он был легче, чем ожидалось. С нежностью, которой сам не понимал, Энтони опустил тело в холодное лоно земли. Затем аккуратно положил рядом гуань дао. Оружие легло рядом с хозяином — последний символ его пути.
Он начал закидывать могилу землёй, и ветер, до этого игравший в ветвях дубов, внезапно стих, затаив дыхание. Природа замерла в ожидании. Засыпая могилу, Энтони работал руками больше, чем заступом. Холодная, грубая земля впивалась под ногти, смешиваясь с потом и кровью на его сбитых в кровь ладонях. Он утрамбовывал её, словно лепя последнее пристанище.
Когда холмик был готов, он достал четыре толстые восковые свечи. Воткнул их в землю у изголовья и зажёг. Четыре золотых огонька затанцевали, и тут же налетел лёгкий ветерок — но не гасящий, а ласковый, заставляющий пламена склониться к могиле и выпрямиться вновь, словно в тихом поклоне. Они отбрасывали длинные, трепещущие тени на свежую землю и на лицо Энтони.
Мир замер. Даже цикады умолкли. Энтони опустился на колени перед могильным холмиком. Сложил руки перед собой — не в молитве, знакомой ему, а в жесте, всплывшем из глубин чужих воспоминаний: ладони вместе, пальцы вытянуты. Голова его склонилась. Глаза закрылись.
И тогда его накрыло волной. Не сон. Видения. Яркие, осязаемые, наполненные запахами, звуками, теплом.
Ребёнок. Мальчик лет семи, щербато улыбающийся, с глазами, полными доверия. Он протягивает последнюю лепёшку — жёсткую, подгоревшую. От неё пахнет дымом и скудным, но таким желанным хлебом.
— Держи, брат! Тебе надо больше есть! — звучит звонкий, незнакомый и до боли родной голос. Это был Ямато.
Старик. Лицо, изборождённое морщинами. Один рукав куртки пуст. Но глаза... Глаза светятся теплом и тихой, бесконечной мудростью. Грубая, мозолистая рука ложится на его детскую голову.
— Сила — не в кулаке, мальчик. Сила — тут, — старик стучит кулаком себе в грудь. Чувство абсолютной защищённости, пахнущее углями и кожей. Сэнсэй. Учитель. Отец.
Масато. Не враг. Брат. Они стоят спиной к спине на тренировочной площадке во дворе кузницы, залитой лунным светом. Оба держат деревянные мечи. Масато чуть старше, выше. Он поворачивает голову, и в его глазах — вызов, азарт и безграничная преданность.
— Готов? Не подведи меня, младший!
Чувство единства, жаркое от мышечного напряжения, звон дерева о дерево. Братство по оружию, по крови, по судьбе.
Эти видения жгли и исцеляли одновременно. Они были чужими и своими до слёз.
— Он ведь был твоим врагом, — прозвучал Голос, но теперь в нём не было прежней силы, лишь глубокое, недоумённое бормотание, слабый шепот на дне опустевшего колодца. — Убийцей. Бессмыслица...
Энтони открыл глаза. Пламя свеч отразилось в его влажных зрачках, мерцая, как далёкие звёзды. Он смотрел не на могилу, а сквозь неё.
— Но почему-то… — его шёпот был едва слышен, сорвался с губ сам собой, — …почему-то я хочу назвать его братом.
Слово повисло в ночном воздухе. Тихим. Окончательным. Неопровержимым. Над холмом проплыл лёгкий ветерок, и пламя свеч склонилось к земле, к могиле, к человеку на коленях, словно отвечая на его признание тихим поклоном.
Тишина в штабе Первого отряда была непривычной, почти звенящей. Обычно здесь гремели стулья, стоял гул голосов, обсуждавших задания. Сегодня же, в выходной, пространство заполняло лишь потрескивание смолистых поленьев в огромном камине да настойчивый, ритмичный стук дерева о дерево. Энтони, войдя и сбросив с себя дорожную пыль, замер на пороге. Его взгляд скользнул по знакомым стенам, увешанным оружием и гербами, и упал на центральный стол. Он был завален не привычными картами, а развернутыми пергаментами с чертежами укреплений и потрёпанными фолиантами в кожаных переплётах. За столом, склонившись над неким предметом, сидели двое: Джонатан, чьё обычно спокойное лицо было стянуто в маску сосредоточенности, и Седрик с хмурой складкой между бровей. Но не книги приковывали их внимание. Между ними лежала странная доска, расчерченная на чёрно-белые квадраты, словно миниатюрное поле боя. На ней стояли резные фигурки — грозные башни, изящные кони, воины с копьями и в центре — фигурки, увенчанные крошечными коронами.
Тук.
Джонатан, не отрывая взгляда от доски, передвинул одну из коронованных фигур — ту, что была поменьше и скромнее. Его голос, низкий и размеренный, нарушил тишину:
— Так что завтра, Седрик, никаких доспехов на износ. Чистые льняные рубахи, сапоги до зеркального блеска. Наш отряд удостоен чести охранять праздничный банкет. Весь цвет Рамфорда будет там.
Энтони неслышно ступил вперёд. Интрига, подогретая и необычной игрой, и новостью, тянула его к столу. Он снял тяжёлую бригантину, позволив усталым плечам вздохнуть, и бросил её на ближайшее кресло с глухим стуком.
— Охранять банкет? — переспросил он, придвигаясь к столу. — К чему такая близость? Чтоб пьяным вельможам в пылу веселья мечи в руки не попали?
Энтони остановился у решётки, впиваясь взглядом в эту картину стоического спокойствия перед гибелью. Странное чувство родства, почти боли, сжало его сердце.
— Так это ты убил моего брата? — голос Масато был тихим, спокойным, без тени обвинения. Он не открыл глаз. — Этот меч… — он слегка кивнул в сторону ножен у пояса Энтони. — …изготовлен из особой стали. Он принадлежал ему.
— «А ведь правда...» — мелькнуло у Энтони. Меч был необычайно лёгким и прочным, клинок после жестокого боя с Масато остался безупречно острым. Он машинально коснулся рукояти.
— И твой стиль… — продолжал Масато, наконец открыв глаза. Тёмные, глубокие глаза встретились со взглядом Энтони сквозь решётку. — …это стиль моего брата. Его почерк. Его ярость, облечённая в форму.
— Твой брат был убийцей! — вырвалось у Энтони, старая ненависть вспыхнула. — Не щадившим никого! Резавшим беспомощных ради удовольствия!
Масато не моргнул. Только тень печали скользнула по его лицу.
— В этом безжалостном мире, — произнёс он мягко, но с невероятной убеждённостью, — даже самое доброе сердце может очерстветь, превратиться в звериное. Нас бросили. Совсем детьми. В чужом городе, где мы не понимали ни слова. Трое маленьких мальчишек… — его голос дрогнул.
В голове Энтони вспыхнул образ: узкие, грязные улочки чужого города. Трое испуганных мальчишек с восточными чертами лиц, в лохмотьях, бегут растерянно, зовя родителей, которых они больше никогда не увидят. Страх в их огромных глазах.
— Каждый день был борьбой за выживание, — голос Масато звучал как эхо из того прошлого. — Попрошайничество. Воровство. Крохи еды из помойных куч. Ночи под мостами, под дождём и насмешками. Люди… они не просто гнали. Они били. Плевали. Унижали. Видели в нас грязь. Наш старший брат… он пытался заботиться. Как отец. Однажды… он украл яблоко. Всего одно. Для Тадамори, который плакал от голода… — Масато закрыл глаза. — Но гнев торговца был слишком велик…
Новый всплеск памяти: узкая улочка. Тело мальчика, неподвижное, в грязи. В его маленькой, безжизненной руке зажато одно-единственное, уже грязное яблоко. Двое других мальчиков, совсем крошечные, рыдают над ним, тряся его, пытаясь поднять. Люди проходят мимо. Равнодушно. С брезгливостью. Никто не помог.
— Ямато… — имя сорвалось с губ Энтони шёпотом, прежде чем он осознал это.
Масато резко поднял голову, его глаза широко распахнулись от шока и непонимания. Он посмотрел на Энтони, и в его взгляде мелькнуло что-то неуловимое — узнавание? Слабая, горькая улыбка тронула его губы. Он снова опустил голову.
— Лишь у одного старика дрогнуло сердце, — продолжил он тихо. — Старый воин. Однорукий. Изгнанный со службы. Кузнец. Он подобрал нас. Выкормил. Обучил своему искусству. Учил чести, дисциплине. Пытался усмирить огонь ненависти, разъедавший наши души. Но в сердце Тадамори… — Масато покачал головой. — …этот огонь не погас. Он стал пламенем мести. Этим мечом, — он кивнул снова на «Ямато», — который старик выковал для него и назвал в честь брата, он эту месть и вершил. Отплачивал миру за Ямато. За наше детство. За каждый удар, каждое унижение.
— Вместо того чтобы остановить его, — с горечью сказал Энтони, но уже без прежней ярости, — ты ему помогал. Шёл за ним.
Масато поднял на него свой спокойный, мудрый взгляд.
— Мой брат не был святым. Он стал чудовищем, порождённым болью. Но он был моим братом. Кровью от крови. И в его безумии… была своя искажённая правда. Я был для него всем, что осталось от семьи. Я не мог его предать. Даже зная, что он не прав.
— Всё это… — Энтони обернулся к выходу, голос его дрогнул. — …не смывает ваших грехов. Кровь невинных на ваших руках.
— Знаю, — просто ответил Масато. Потом, когда Энтони уже сделал шаг, добавил тихо, но чётко:
— Я благодарен тебе.
Энтони замер, не оборачиваясь.
— За что? — спросил он через плечо, хриплым голосом. — Ведь это я убил твоего брата.
— За наш поединок, — прозвучал ответ. — За последний бой. — Масато сделал паузу. — …что в твоих движениях, в твоей ярости… я увидел его. В последний раз. Спасибо.
Энтони не ответил. Он просто пошёл прочь, глухой стук его сапог по каменному полу темницы сливался с тихими стонами из камер.
***
На следующий день, на рассвете, площадь перед замком кипела. Толпа — возбуждённая, злобная, жаждущая зрелища — запрудила всё пространство. Казнь «кровожадных убийц из Темнолесья» стала праздником для черни. Один за другим бандитов выводили к высокой, зловещей гильотине. Страх сковывал их. Кто-то рыдал, кто-то выл, кто-то бессвязно молил о пощаде, пуская слюни. Их лица были искажены животным ужасом перед неминуемым.
И только Масато шёл иным путём. Его шаг был твёрдым, мерным. Голова — высоко поднятой. Его лицо, обрамлённое чёрными, собранными в косу волосами, было спокойным, как поверхность горного озера перед рассветом. Ни тени страха, ни искры отчаяния. Только глубокое, безмятежное принятие. Его взгляд был устремлён вперёд, поверх голов толпы, будто он видел что-то за горизонтом этой жизни. Когда он проходил мимо трибуны, его глаза на мгновение остановились в толпе. Он нашёл Энтони. Словно знал, где тот будет стоять. И в этот миг на его губах появилась лёгкая, едва уловимая улыбка. Улыбка понимания? Прощания? Благодарности? Он подошёл к гильотине. Без тени колебания склонил голову на окровавленное дерево. Закрыл глаза. Его губы шевельнулись в беззвучной молитве или последнем напутствии самому себе.
Свист падающего лезвия разрезал утренний воздух. Тупой, влажный стук. И всё было кончено.
Энтони стоял в безмолвии. Внутри него бушевал ураган противоречивых чувств: гнев на этого человека и его брата за всё содеянное; грусть — глубокая, необъяснимая, как по потерянному близкому; ощущение, что только что отрубили часть его собственной истории. И над всем этим — тяжёлое, давящее чувство вины и странной пустоты.
— Это была твоя добыча! — прозвучал в его голове ядовитый, полный злобного торжества шёпот Голоса. — Твоя победа! Твоя честь! А отдали его на растерзание толпе! На потеху!
Энтони резко развернулся и пошёл прочь, расталкивая зевак. Он не мог дышать этим воздухом, пропитанным кровью и кровожадным ликованием. Ему нужно было уйти. Подальше. Словно убегая не только с площади, но и от самого себя, от этой странной, невыносимой скорби по врагу.
***
Весь день тянулся для Энтони как кошмарный, липкий сон. Гнетущее чувство, поселившееся у него в груди с рассвета, не уходило — оно точило изнутри, словно невидимый червь, прогрызающий путь сквозь плоть совести и разума. Мысли путались, возвращаясь к одной картине: тело Масато, сброшенное в общую яму за стенами города. Туда, где уже гнили десятки безымянных, перемешанных с землёй и забвением. «Нельзя. Не здесь. Не с ними». Эта мысль стучала в висках навязчивым, бессмысленным ритмом.
Когда солнце, огромное и кроваво-красное, начало сползать к стенам столицы, Энтони не выдержал. Он двинулся к могильнику.
Воздух там был другим — густым, спёртым, сладковато-тлетворным. Он лип на язык и к коже, пах дёгтем, известью и чем-то неуловимо сладким, от чего подташнивало. В полутьме сарая, среди грубо сколоченных гробов и груд белого порошка, он нашёл то, что искал. Тело Масато лежало на соломе, отдельно от других. Отсечённая кисть руки — рядом.
Старый могильщик, лицо которого напоминало смятый пергамент, молча кивнул на убогую двуколку с костлявой кобылой.
— Вернёшь до утра. И никому ни слова, — просипел он.
Энтони лишь кивнул, не в силах вымолвить ни слова.
Он подошёл к останкам, чувствуя, как комок подступает к горлу. Развернул принесённый с собой рулон грубой, но чистой холстины — ткани, в которую в кузнице обычно заворачивали инструменты. Шершавая ткань, пахнущая железом и маслом, казалась единственным чистым предметом в этом царстве тления. С почти ритуальным тщанием он начал оборачивать останки: сначала тело, подтянув колени к груди, будто возвращая позу покоя, потом — голову и кисть, аккуратно уложив их рядом. Ткань быстро пропиталась холодом и сыростью смерти.
Груз был невесомым и невероятно тяжёлым одновременно. Кобыла фыркнула и забила копытом, когда Энтони взвалил свёрток на деревянные дроги. Она чуяла тяжесть иного рода.
— Что же ты делаешь? — раздалось у него в черепе. Голос звучал уже не злобно, а с растерянностью, почти испугом. — Это бессмысленно. Он ничего не чувствует. Это лишь гнилое мясо и кости. Зря тратишь силы...
Энтони дёрнул вожжи, выезжая за ворота могильника. Он оставлял мир живых и погружался в тишину сумерек. Единственными звуками были скрип немазаных осей, редкое фырканье кобылы и стук собственного сердца.
— Я не могу… — прошептал он в ответ. Голос его был хриплым, надломленным. — Не могу позволить ему сгнить там. Что-то здесь… — он ударил кулаком в грудь, — …не даёт. Не пускает.
Дорога вилась меж полей, потом углубилась в редколесье. Тени удлинялись, сливаясь в одну сплошную синеву. Энтони ехал, не глядя по сторонам, ведомый лишь смутным внутренним чутьём. Он искал место. Луна, бледный серп, плыла в вышине, бросая призрачный свет на дорогу.
Он нашёл его на вершине холма. Пустынная поляна, окружённая древними, корявыми дубами. Место было тихим, отрешённым, священным в своей простоте. Казалось, сама земля здесь дышала покоем.
Энтони остановил телегу. Взял заступ. Земля на холме была сухой, каменистой. Каждый удар заступа отдавался в костяшках рук глухой болью, а скрежет железа о камень буравил тишину. Он копал медленно, методично, вкладывая в каждый взмах всю свою усталость, горечь и странное, щемящее чувство долга. Пот лился ручьями, смешиваясь с пылью на лице, солёной плёнкой застилая глаза. Яма получилась неглубокой, но достаточной. Человеческой.
Он подошёл к телеге, взял на руки свёрток в холстине. Он был легче, чем ожидалось. С нежностью, которой сам не понимал, Энтони опустил тело в холодное лоно земли. Затем аккуратно положил рядом гуань дао. Оружие легло рядом с хозяином — последний символ его пути.
Он начал закидывать могилу землёй, и ветер, до этого игравший в ветвях дубов, внезапно стих, затаив дыхание. Природа замерла в ожидании. Засыпая могилу, Энтони работал руками больше, чем заступом. Холодная, грубая земля впивалась под ногти, смешиваясь с потом и кровью на его сбитых в кровь ладонях. Он утрамбовывал её, словно лепя последнее пристанище.
Когда холмик был готов, он достал четыре толстые восковые свечи. Воткнул их в землю у изголовья и зажёг. Четыре золотых огонька затанцевали, и тут же налетел лёгкий ветерок — но не гасящий, а ласковый, заставляющий пламена склониться к могиле и выпрямиться вновь, словно в тихом поклоне. Они отбрасывали длинные, трепещущие тени на свежую землю и на лицо Энтони.
Мир замер. Даже цикады умолкли. Энтони опустился на колени перед могильным холмиком. Сложил руки перед собой — не в молитве, знакомой ему, а в жесте, всплывшем из глубин чужих воспоминаний: ладони вместе, пальцы вытянуты. Голова его склонилась. Глаза закрылись.
И тогда его накрыло волной. Не сон. Видения. Яркие, осязаемые, наполненные запахами, звуками, теплом.
Ребёнок. Мальчик лет семи, щербато улыбающийся, с глазами, полными доверия. Он протягивает последнюю лепёшку — жёсткую, подгоревшую. От неё пахнет дымом и скудным, но таким желанным хлебом.
— Держи, брат! Тебе надо больше есть! — звучит звонкий, незнакомый и до боли родной голос. Это был Ямато.
Старик. Лицо, изборождённое морщинами. Один рукав куртки пуст. Но глаза... Глаза светятся теплом и тихой, бесконечной мудростью. Грубая, мозолистая рука ложится на его детскую голову.
— Сила — не в кулаке, мальчик. Сила — тут, — старик стучит кулаком себе в грудь. Чувство абсолютной защищённости, пахнущее углями и кожей. Сэнсэй. Учитель. Отец.
Масато. Не враг. Брат. Они стоят спиной к спине на тренировочной площадке во дворе кузницы, залитой лунным светом. Оба держат деревянные мечи. Масато чуть старше, выше. Он поворачивает голову, и в его глазах — вызов, азарт и безграничная преданность.
— Готов? Не подведи меня, младший!
Чувство единства, жаркое от мышечного напряжения, звон дерева о дерево. Братство по оружию, по крови, по судьбе.
Эти видения жгли и исцеляли одновременно. Они были чужими и своими до слёз.
— Он ведь был твоим врагом, — прозвучал Голос, но теперь в нём не было прежней силы, лишь глубокое, недоумённое бормотание, слабый шепот на дне опустевшего колодца. — Убийцей. Бессмыслица...
Энтони открыл глаза. Пламя свеч отразилось в его влажных зрачках, мерцая, как далёкие звёзды. Он смотрел не на могилу, а сквозь неё.
— Но почему-то… — его шёпот был едва слышен, сорвался с губ сам собой, — …почему-то я хочу назвать его братом.
Слово повисло в ночном воздухе. Тихим. Окончательным. Неопровержимым. Над холмом проплыл лёгкий ветерок, и пламя свеч склонилось к земле, к могиле, к человеку на коленях, словно отвечая на его признание тихим поклоном.
Глава 20. Игра королей
Тишина в штабе Первого отряда была непривычной, почти звенящей. Обычно здесь гремели стулья, стоял гул голосов, обсуждавших задания. Сегодня же, в выходной, пространство заполняло лишь потрескивание смолистых поленьев в огромном камине да настойчивый, ритмичный стук дерева о дерево. Энтони, войдя и сбросив с себя дорожную пыль, замер на пороге. Его взгляд скользнул по знакомым стенам, увешанным оружием и гербами, и упал на центральный стол. Он был завален не привычными картами, а развернутыми пергаментами с чертежами укреплений и потрёпанными фолиантами в кожаных переплётах. За столом, склонившись над неким предметом, сидели двое: Джонатан, чьё обычно спокойное лицо было стянуто в маску сосредоточенности, и Седрик с хмурой складкой между бровей. Но не книги приковывали их внимание. Между ними лежала странная доска, расчерченная на чёрно-белые квадраты, словно миниатюрное поле боя. На ней стояли резные фигурки — грозные башни, изящные кони, воины с копьями и в центре — фигурки, увенчанные крошечными коронами.
Тук.
Джонатан, не отрывая взгляда от доски, передвинул одну из коронованных фигур — ту, что была поменьше и скромнее. Его голос, низкий и размеренный, нарушил тишину:
— Так что завтра, Седрик, никаких доспехов на износ. Чистые льняные рубахи, сапоги до зеркального блеска. Наш отряд удостоен чести охранять праздничный банкет. Весь цвет Рамфорда будет там.
Энтони неслышно ступил вперёд. Интрига, подогретая и необычной игрой, и новостью, тянула его к столу. Он снял тяжёлую бригантину, позволив усталым плечам вздохнуть, и бросил её на ближайшее кресло с глухим стуком.
— Охранять банкет? — переспросил он, придвигаясь к столу. — К чему такая близость? Чтоб пьяным вельможам в пылу веселья мечи в руки не попали?