Я улыбнулась. Мне нравилось, когда он говорил «ты художник». Это звучало как «ты волшебник» или «ты принцесса», только по-настоящему.
Я потянулась за джемом. Клубничным. Джем стоял около его локтя, и я не дотягивалась.
— Пап Крис, передай, пожалуйста.
Он замер. Рука с кофейником остановилась на полпути. Мама перестала переворачивать блинчик. В кухне стало тихо-тихо, только холодильник гудел.
Я сначала не поняла, что случилось. Потом поняла. «Пап Крис». Я сказала это впервые. Не «дядя Крис», не просто «Крис». Папа. Я сама не заметила, как это вылетело. Оно просто выскользнуло, как будто всегда было там, на кончике языка, и ждало своего часа.
Он посмотрел на меня. Потом на маму. Потом снова на меня. Его глаза были голубые-голубые, как у Нейта, но сейчас в них стояло что-то мокрое. Как будто он сейчас заплачет. Но он не заплакал. Взрослые редко плачут при детях.
— Конечно, — сказал он и подвинул джем.
Голос у него был обычный. Но руки чуть дрожали. Я заметила. И мама заметила.
Она ничего не сказала. Просто подошла к столу и положила ещё один блинчик мне на тарелку, хотя я этот ещё не доела. Блинчик лёг сверху, горячий, с масляным блеском. И когда она наклонялась, я увидела, что у неё дрожат губы.
— Ты чего, мам?
— Ничего, Винни. Просто рада.
Я не поняла, чему она рада. Я же просто попросила джем.
— Я пойду, — сказала мама и вышла из кухни. Слишком быстро. Как будто ей нужно было срочно что-то сделать в другой комнате.
Мы с Кристофером остались вдвоём. Он смотрел в свою чашку. Я ела блинчик.
— Пап Крис, а почему мама ушла?
— Она... — он запнулся. — Ей просто нужно было выйти.
— Она расстроилась?
— Нет. Наоборот.
— А почему тогда у неё губы дрожали?
— Иногда люди плачут, когда им очень хорошо. Это бывает.
Я задумалась. Плакать, когда хорошо, — это было странно. Я плакала, когда было плохо. Когда Нейт кричал. Когда падала с велосипеда. Когда мишке оторвали глаз. Но плакать от хорошего?
— Я не понимаю, — сказала я.
— Вырастешь — поймёшь.
Он допил кофе и встал. У двери обернулся.
— Спасибо, Эви.
— За что?
— За всё.
И вышел. А я сидела и думала: что значит «за всё»? Я же ничего не сделала. Просто попросила джем.
Вечером я спустилась за водой и услышала голоса на террасе. Дверь была приоткрыта. Они сидели вдвоём — Грейс и Кристофер. Я остановилась, прижалась спиной к стене и стала слушать.
— Она назвала меня папой, — сказал Кристофер. Голос у него был странный — не такой, как всегда.
— Я слышала, — мамин голос был мягким, но я чувствовала — она сейчас заплачет. Только не от грусти.
— Грейс, — он замолчал. Я слышала, как он втянул воздух. — Ты не понимаешь. Я два года ждал. Два года. Я думал — никогда. Она так долго смотрела на меня как на чужого. Я говорил себе: «Ничего, Крис, ты не ради себя. Ты ради Грейс. Главное — что она счастлива». И тут она за блинчиком... за блинчиком, Грейс! «Пап Крис, передай джем». У меня сердце остановилось.
— А у меня — когда ты замер, — сказала мама, и я услышала, как она всхлипнула и засмеялась одновременно. — Ты сидел с кофейником и не дышал. Я думала — сейчас уронишь.
— Чуть не уронил, — он коротко рассмеялся. — Руки до сих пор дрожат.
— Покажи.
Пауза.
— И правда дрожат, — сказала мама тихо. — Крис... Ты стал ей нужен. По-настоящему.
— Я боюсь, Грейс.
— Чего?
— Подвести. Сделать что-то не так. Потерять это. Я не родной ей. Я всегда это знал. Но сейчас... сейчас я чувствую, будто становлюсь.
— Ты уже стал, — мама замолчала. — Ты не просто «не родной». Ты — папа. Тот, кого она запомнит. Саймон дал ей жизнь. А ты даёшь ей детство. Это две разные вещи, но она теперь знает обе.
Они замолчали. Ветер шумел в яблоне.
— У неё теперь два папы, — сказала мама. — Один подарил ей мишку. Второй подарил ей блинчик.
— Подумаешь, блинчик, — глухо сказал Кристофер. Но голос его дрогнул.
— Нет, — сказала мама. — Это не блинчик. Это ты. Каждое утро. Всегда.
Я стояла в коридоре босиком и думала: «Два папы». Один — Саймон, которого я не помню. Только мишка и несколько фотографий, где он держит меня на руках, а я ещё даже ходить не умею. Второй — Кристофер, который каждое утро кладёт мне ладонь на голову и говорит «ты художник». Это странно — иметь двух пап. Но, наверное, не плохо. Наверное, это даже хорошо. Как два одеяла зимой.
Я тихо ушла наверх, так и не попив воды.
С Нейтом всё было хуже.
Если бы меня спросили, когда именно он изменился, я бы не смогла ответить. Это случилось не в один день. Это происходило медленно, незаметно, как смена времён года. Сначала он перестал смеяться над моими шутками. Потом перестал звать меня гулять. Потом начал закрывать дверь в свою комнату. Потом — смотреть сквозь меня, как будто я была не человеком, а пустым местом.
Ему было двенадцать. Мне — девять. Когда-то три года разницы не значили ничего. Теперь они значили всё.
Я не понимала. Совсем. Если бы он просто злился — я бы знала, что делать. Если бы он кричал — я бы кричала в ответ. Но он не злился. Он просто... погас. Как будто внутри него выключили свет, и остался только контур — тот же Нейт, но ненастоящий.
Раньше ему нравилось, когда я болтала без умолку. Теперь он морщился, как от головной боли. Раньше он сам меня искал: «Эй, Виви, пошли змея запускать». Теперь я была для него как шум из соседней комнаты — раздражающий, ненужный, от которого хочется закрыть дверь.
Я спрашивала себя: что изменилось? Я стала громче? Глупее? Надоедливее? Или это он стал другим — двенадцатилетним, с новыми друзьями и новыми привычками, с этим вечным телефоном в руке, с этими резкими движениями, как будто он всё время куда-то опаздывал?
Я не знала. И он не знал.
Однажды — это было в воскресенье, я запомнила — я поймала его взгляд. Мы случайно пересеклись в коридоре. Я выходила из ванной, он шёл к себе. Мы замерли. На секунду — всего на одну чёртову секунду, которая промелькнула и исчезла, — он посмотрел на меня как раньше. Как будто хотел что-то сказать. Но не сказал. Прошёл мимо. И я услышала, как щёлкнул замок его двери.
Я помнила, как мы вместе запускали воздушного змея на холме за домом. Это было, наверное, год назад. Змей был красный, с длинным хвостом из старых маминых лоскутков. Мама сделала его для нас — сказала, что лучший змей получается из того, что уже не жалко отдать ветру. Мы запускали его до самого вечера. А потом он застрял в ветках старого дуба, и Нейт полез доставать. Порвал штаны, но змея спас. Мы сидели под дубом и смеялись, и он сказал:
— Ты, Виви, единственная, с кем не скучно.
Я запомнила эти слова. Запомнила, как он их сказал — небрежно, глядя в сторону, будто это ничего не значило. Но для меня значило.
Теперь он так не говорил.
Теперь, если я входила в комнату, где он сидел, он замолкал. Если я спрашивала что-то — отвечал коротко, односложно. Если я пыталась шутить — не реагировал. Однажды я спросила:
— Хочешь, пойдём запускать змея?
— У меня дела, — сказал он, не поднимая глаз от телефона.
— Какие дела?
— Разные.
— А завтра?
— Завтра тоже.
Я постояла ещё минуту и ушла. В горле стоял ком.
Я пыталась понять, что я сделала не так. Может, я слишком часто к нему лезла? Может, мои шутки были глупыми? Может, он устал от меня? Я не знала. И чем больше я думала, тем больше мне хотелось всё исправить. Но чем больше я пыталась исправить, тем хуже становилось.
Однажды я нарисовала ему открытку. С драконами — красным и синим. Потому что он когда-то сказал, что драконы — это круто. Я старалась полдня. Сначала нарисовала карандашом контур, потом раскрасила красками. Даже макнула пальцы в краску, чтобы сделать отпечатки — огонь из пасти. Отпечатки получились кривоватыми, но я решила, что так даже лучше. Как будто огонь живой.
Я подсунула открытку под его дверь.
Вечером нашла её в мусорном ведре. Она лежала сверху, разорванная пополам. Красный дракон — отдельно, синий — отдельно. Огонь из пасти превратился в два жёлтых пятна, которые больше не были вместе.
Я стояла и смотрела на неё. Внутри что-то сжалось. Не обида. Что-то другое. Как будто в груди затянули узел.
За ужином я спросила. Голос дрожал, но я старалась говорить спокойно:
— Зачем ты выбросил открытку?
Он не поднял глаз от тарелки. Просто пожал плечами.
— Я не просил.
— Но я же для тебя...
— А я не просил! — он сказал это громче. Не закричал, но так, что я дёрнулась.
— Натаниэль, — подала голос мама. Мягко, но с предупреждением.
— Что?! — он бросил вилку, и она звякнула о тарелку. — Что — Натаниэль?! Она опять! Опять лезет! Я просто хочу, чтобы меня не трогали! Это преступление?!
— Никто не говорит, что это преступление, — папа Крис отложил салфетку. Голос спокойный, но я видела, как напряглась его шея. — Мы говорим о другом. Она старалась. Она нарисовала тебе открытку. Можно было просто сказать «спасибо».
— За что?! За то, что она суёт мне под дверь свои рисунки, которые я не просил?!
— Я не совала! — я вскочила со стула. Глаза жгло. — Я просто оставила под дверью и ушла! Я даже не входила! А ты её разорвал! Ты её в мусор выбросил!
— Потому что это моя дверь, моя комната, моя жизнь! — он тоже встал. Он был выше меня на голову, и сейчас его лицо было чужим — жёстким, злым. — Ты не понимаешь?! Мне не нужны твои рисунки!
— Раньше были нужны! — я кричала, и голос срывался. — Раньше ты говорил, что драконы крутые! Раньше ты говорил, что со мной не скучно! Что случилось?! Что я сделала?!
— Ничего! — он тоже почти кричал. — Ты ничего не сделала! Ты просто есть! Постоянно! Везде!
— Сядьте оба, — голос папы Криса прозвучал как выстрел. Негромкий, но такой, что мы оба замерли.
Нейт сел. Я осталась стоять. Мама смотрела на меня, и в её глазах стояли слёзы. Когда я это увидела, мой крик застрял в горле.
— Я не знаю, что происходит, — сказал папа Крис. — Но разговор в таком тоне за этим столом не повторится. Никогда. — Он посмотрел на Нейта. — Ты меня понял?
Нейт молчал. Желваки на скулах ходили ходуном.
— Натаниэль.
— Понял.
— А теперь вы оба едите ужин. Молча. Завтра поговорим.
Я села. Ком в горле рос — горячий, колючий, он мешал дышать. В глазах жгло. Есть не могла. Просто водила вилкой по тарелке.Я смотрела в свою тарелку и видела, как картофельное пюре расплывается в жёлтое пятно. Слёзы. Вот-вот потекут. Я не хотела, чтобы они увидели. Не хотела, чтобы Нейт видел. Не хотела, чтобы мама видела.
— Винни... — начала мама.
Я бросила вилку, развернулась и выбежала.
— Эви! — крикнула мама.
Я не остановилась. Пробежала через гостиную, по лестнице, до своей комнаты. Захлопнула дверь так, что зазвенела ручка. Упала на кровать и зарылась лицом в подушку.
Слёзы пришли не сразу. Сначала была пустота. А потом — горячая волна, которая накрыла целиком.
Через минуту я услышала шаги. Тяжёлые. Это был папа Крис. Он постучал.
— Эви?.. — не «Винни», а «Эви». Так он называл меня, когда что-то случалось. — Можно?
— Я не хочу.
— Хорошо. Я рядом. Если что.
И ушёл. Не давил. Никогда не давил.
А через полчаса я услышала, как хлопнула дверь кабинета. Голоса. Я прокралась к лестнице. Подслушивать было стыдно — я знала, — но я не могла остановиться. Если я не узнаю, что он говорит обо мне, я сойду с ума.
— Я не понимаю, что происходит, — голос папы Криса. Тяжёлый, спокойный. — Но ты сейчас сядешь и объяснишь. Внятно. Что случилось?
— Ничего не случилось, — голос Нейта, глухой, как из-под подушки.
— Натаниэль. Я видел твоё лицо. Ты не просто злился. Ты был в ярости. Из-за открытки. Рассказывай.
Пауза. Шаги. Скрип стула — Нейт сел.
— Я не знаю, — сказал он наконец. — Я правда не знаю. Она... она всё время рядом. Понимаешь? Всё время. Раньше было нормально. Мы играли. Мы змея запускали. Было прикольно. А теперь я не могу.
— Чего не можешь?
— Не знаю! — голос сорвался почти на крик. — Просто не могу — и всё! Когда она смотрит на меня, когда спрашивает что-то, когда рисует — меня трясёт. Я хочу, чтобы она оставила меня в покое. Я не хочу, чтобы она ко мне лезла. Это что, преступление?
— Это не преступление, — спокойно сказал папа Крис. — Это возраст.
— Что?
— Ты растёшь. Меняешься. То, что раньше было интересно, теперь кажется глупым. То, что раньше радовало, теперь раздражает. Это нормально, сын. Через это все проходят.
Пауза.
— Но нормально — это не значит, что можно обижать тех, кто тебя любит.
— Я не специально!
— Я знаю, что не специально. Никто не говорит, что ты плохой. Но ты должен учиться. Учиться принимать любовь. Даже когда она приходит не в той форме, в какой тебе сейчас удобно. Она тебе открытку нарисовала. Ты даже не посмотрел толком — просто выбросил. А она вложила туда всё, что у неё есть. Понимаешь разницу?
Молчание. Долгое.
— Я не просил её этого делать.
— А она не спрашивала.
Нейт поднял голову. Посмотрел на отца — как будто хотел что-то сказать, но не знал как.
— Понимаю, — тихо сказал Нейт.
— Я не требую, чтобы ты стал прежним за одну ночь. Но подумай. Просто подумай.
— Ладно.
— Иди.
Скрип стула. Шаги. Я едва успела отпрянуть от лестницы, когда дверь кабинета открылась. Нейт вышел. Я прижалась к стене в тёмном углу коридора. Он меня не заметил. Прошёл мимо. И я услышала, как закрылась дверь его комнаты — не хлопнула, а просто закрылась. Тихо. Почти осторожно.
На следующий день была суббота, и мама решила устроить семейный вечер.
— Будем играть в монополию, — объявила она за завтраком. — И никаких споров. Это просто игра.
— Я не хочу, — буркнул Нейт.
— А я хочу, — сказала мама. — Мы сто лет не собирались вместе.
Нейт закатил глаза, но спорить не стал. С мамой вообще мало кто спорил. Она говорила мягко, но так, что возражать не хотелось.
Вечером мы сели за стол. Я, Нейт, мама и папа Крис. Прямо как раньше. Только раньше мы смеялись, а теперь сидели натянутые, как струны.
Папа Крис достал коробку с монополией. Я любила эту игру — там были маленькие домики, бумажные деньги и карточки с заданиями.
— Я буду банкиром, — сказала мама и придвинула к себе стопку купюр. — Винни, ты первая. Кидай кубик.
Игра пошла. Я купила две улицы подряд — повезло с кубиком. Нейт хмурился. Когда он встал на мою клетку, ему пришлось платить аренду.
— Везучая, — буркнул он, пододвигая ко мне бумажку.
— Это стратегия, — я прижала деньги к груди. — Я специально купила те, что рядышком. Если соберу три одного цвета, смогу строить дома. Тогда аренда ещё выше.
— Знаю я правила, — отрезал он.
— Ну вот. А говоришь — везучая. Это расчёт.
— Расчёт у неё, — он закатил глаза, и его рука потянулась к карточке «Шанс».
Я тоже потянулась. Мой ход был следующим, и я хотела взять карточку сама — просто чтобы он не лез в колоду раньше времени.
Наши пальцы замерли над карточкой. Между ними было расстояние в ладонь. Он посмотрел на мои пальцы, на карточку, потом на меня.
— Бери, — сказал он и отдёрнул руку.
Я замерла. Он уступил. Раньше он никогда не уступал — всегда спорил, всегда доказывал, что прав. А тут просто отдал. Как будто я выиграла не карточку, а что-то большее.