Ей было двенадцать, когда она нарисовала мне открытку с драконами. Я выбросил её. Не потому что она была плохой — потому что она была слишком. Слишком искренней. Слишком тёплой. Слишком... её. Я не знал, что делать с этой открыткой. Повесить на стену? Спрятать в стол? Смотреть на неё каждый день и чувствовать, как внутри что-то сжимается? Я испугался. Я всегда пугался, когда дело касалось её.
Она нашла открытку в мусорном ведре. Спросила за ужином: «Зачем ты выбросил?» Я сказал: «Я не просил». Она заплакала. А я пошёл к себе и ненавидел себя весь вечер.
Ей было четырнадцать, когда всё сломалось.
Я не заметил, как это произошло. Однажды она просто перестала быть ребёнком. Я увидел её в новом платье — лёгком, с открытыми плечами, — и что-то внутри меня дёрнулось. Не по-братски. Совсем не по-братски. Я не мог отвести взгляд. Смотрел на её руки, на шею, на губы. И ненавидел себя за это.
Я начал избегать её. Она не понимала — обижалась, злилась, пыталась вернуть моё внимание. Но я не мог быть рядом. Потому что каждый раз, когда она оказывалась слишком близко, я чувствовал, как земля уходит из-под ног.
Я начал пить. Курить. Ввязываться в драки. Целоваться с девушками, чьи имена не запоминал. Всё, чтобы заглушить. Всё, чтобы не думать. Но мысли возвращались. Всегда возвращались к ней.
Я пришёл к отцу не сразу. Сначала были недели метаний. Я пил, дрался, пропадал где-то до утра. Возвращался — и ловил на себе его взгляд. Тяжёлый. Изучающий. Он ждал, когда я заговорю. Я не заговаривал.
А потом он сам пришёл ко мне.
— Натаниэль, подожди. — Голос отца звучал устало. — Нам нужно поговорить.
— Я устал. Давай завтра.
— Завтра ты опять уйдёшь. А я хочу понять, что происходит.
— Ничего не происходит.
— Ничего? Ты приходишь пьяным. Джаспер сказал, что ты ввязался в драку у клуба. Ты не ночуешь дома. Это «ничего»?
— Это моё дело.
— Ты мой сын. Твои дела — мои дела.
— Я не просил тебя...
— Знаю. Не просил. Но я всё равно твой отец. И я волнуюсь. Мы все волнуемся. Грейс не спит. Эви...
— При чём здесь она? — мой голос резко изменился. Я сам не ожидал. Просто услышал её имя — и сорвался.
— При том, что она видит, как ты себя ведёшь. Ты думаешь, ей всё равно?
— Мне плевать.
Я врал. И отец это знал.
— Неправда. Тебе не плевать. Ты просто...
— Что — просто? — перебил я. — Что ты хочешь услышать? Что я устал? Что мне тесно в этом доме? Что я не знаю, как быть? Вот, я сказал. Теперь ты доволен?
Тишина. Отец смотрел на меня — и я видел, как что-то в его лице дрогнуло. Не злость. Боль.
— Я не хочу, чтобы ты уходил, — сказал он тихо. — Я хочу, чтобы ты остался. Остался и поговорил со мной. Не как с отцом — как с человеком. Просто расскажи, что с тобой.
— Я не знаю, что со мной! — почти выкрикнул я. — Я не знаю, понимаешь?! Я хожу и не понимаю, что я чувствую, что я делаю, почему я... — я осёкся. Дыхание сбилось.
— Почему ты — что?
Молчание. Долгое.
— Ничего. Просто ничего. Я в порядке.
— Ты не в порядке.
— Пап, пожалуйста. Я правда устал.
Он замолчал. Я видел, как он хочет спросить ещё что-то. Но не спросил.
— Ладно, — сказал он наконец. — Иди. Но знай: я здесь. Когда будешь готов — я здесь.
Я ушёл. А через неделю собрал родителей в гостиной.
Отец сидел в своём кресле, Грейс стояла у окна. Я встал посреди комнаты и сказал:
— Я уезжаю. За границу. Учиться.
Грейс повернулась. Медленно. Я видел, как её пальцы сжали подоконник.
— Когда?
— Через неделю.
— Надолго?
Я не ответил. Она всё поняла. Подошла ко мне, взяла моё лицо в ладони — как делала, когда я был маленьким, — и посмотрела в глаза.
— Ты обещаешь мне, что с тобой всё будет в порядке?
— Обещаю.
— И ты будешь звонить?
— Буду.
— Врёшь, — сказала она тихо. — Но я всё равно тебя люблю.
Она поцеловала меня в лоб и вышла. Быстро. Слишком быстро. Я слышал, как она всхлипнула уже за дверью.
Отец всё это время молчал. Когда шаги Грейс стихли, он встал, подошёл ко мне и положил руку на плечо. Тяжело. Крепко.
— Я не знаю, от чего ты бежишь. Но знаю: ты вернёшься.
— С чего ты взял?
— Потому что ты мой сын. — Он сжал плечо сильнее. — И потому что этот дом — твой дом. А она... — он запнулся. — Просто возвращайся. Когда будешь готов. Я буду ждать.
Я не обнял его. Не смог. Просто кивнул и вышел. За дверью я стоял минуту, не двигаясь. Потом ушёл.
Через два дня я сидел в самолёте и смотрел, как Сантеро превращается в точку на карте. Я не прощался с ней. Не мог. Просто оставил записку на подушке: «Береги себя. Н.» — и ушёл.
Она писала мне. Я видел сообщения — «Привет. Как ты там?», «У нас всё хорошо. Мама передаёт привет». Я читал их и не отвечал. Не потому что не хотел — потому что не мог себе позволить. Каждый ответ был бы шагом. А я не имел права шагать в её сторону.
Я знал, что она ждёт. Знал, что мама просила меня написать. Знал, что делаю ей больно. Но я думал, что так лучше. Что если я исчезну, она забудет. Что если я не буду отвечать, она перестанет ждать.
Я ошибался.
Первый приезд стал переломным.
Мне было двадцать. Ей — семнадцать. Я приехал, потому что...
Ладно. Не из-за академического отпуска. Не из-за дел. Я приехал, потому что она мне снилась. Каждую ночь. Три года. И я больше не мог.
Она встретила меня в коротком платье — почти девушка, почти чужая. Прошла мимо, бросив «привет», и уехала с Лорел. Я стоял на пороге и смотрел, как она садится в машину и даже не оборачивается.
А через несколько дней я увидел её с Колином.
Они сидели на веранде кафе. Он что-то говорил, она смеялась — искренне, запрокидывая голову. А потом она обвила его шею руками и поцеловала. Медленно. Показательно. Я стоял через дорогу и смотрел. Она знала, что я там. Она сделала это для меня.
Тогда я впервые почувствовал то, что потом станет моим постоянным состоянием: ревность. Острую, тёмную, неконтролируемую. Я сжимал кулаки, пока костяшки не побелели. А потом развернулся и ушёл. Потому что если бы остался — натворил бы дел.
Я ждал её на кухне по ночам. Я следил за её телефоном. Я рассматривал её платья — каждое, — и запоминал, какое слишком открытое, какое слишком короткое. Я не имел права. Я знал. Но ничего не мог с собой поделать.
Сцена в ванной — я был пьян. Но не настолько, чтобы не понимать, что делаю. Я загнал её в угол. Я коснулся её щеки, её шеи — и чуть не сошёл с ума. А когда она уронила флакон, я отшатнулся, потому что ещё секунда — и я бы её поцеловал. Я сказал: «Чёрт, прости» — и вышел. Она не знала, чего мне стоило уйти.
Я не уехал сразу. Сначала пошёл к отцу.
Он сидел в кабинете. Поздно. Я закрыл дверь и сел напротив. Сказал, что должен уехать. Что не могу больше находиться в этом доме. Он спросил — почему. Я ответил: потому что я не справляюсь. Потому что я смотрю на неё и забываю, кто я. Потому что ещё немного — и я сделаю то, о чём мы оба пожалеем. Имени не назвал. Но он понял.
— Теперь ты знаешь, — сказал я. — Теперь ты понимаешь, почему я не могу остаться.
— Знаю, — ответил он. Тяжело. — Но ты понимаешь, что просто убегаешь? Этим проблему не решишь.
— Если её не будет рядом, то и проблем не будет.
— Ошибаешься, сын.
— Может быть. Но я по-другому не могу. Пока — не могу.
— Ладно. Делай как считаешь правильным. Только не пропадай. Приезжай. Грейс скучает.
— Я знаю. Я буду рядом, когда буду нужен.
— Смотри. Я тебя отпускаю. Но возьми трубку, когда я позвоню. Хотя бы иногда.
— Обещаю.
— Иди.
Я вышел. В коридоре было темно.
Я уехал снова. И на этот раз — надолго.
Семь лет. Я строил «Коулдвелл». Спасал сирот. Звонил Грейс. Я не звонил ей. Не писал. Но знал о каждом её шаге — через маму, через новости, через деловые рассылки. Я видел её фотографии. Видел, как она выросла. Видел, как стала той, кого я не мог забыть.
А потом отец умер.
Мне позвонила Грейс. Её голос дрожал. «Кристофер... его больше нет. Приезжай». Я положил трубку и замер. Я не плакал — просто стоял и смотрел в стену. Отец. Мой отец. Человек, который верил в меня, когда я сам в себя не верил. Который знал обо мне всё и не отвернулся. Который составил завещание так, чтобы мы с Эви были вместе. Я знал о завещании. Он рассказал мне за месяц до смерти. «Я хочу, чтобы вы работали вместе. Ты и она. Это единственный способ». Я тогда хотел возразить, но он сказал: «Пообещай мне, что позаботишься о моих девочках». И я пообещал.
На похороны я шёл, зная, что она меня ненавидит. Я видел её лицо у могилы. Я слышал её голос. Я знал, что будет больно. Но я не мог не прийти. И я ждал. Ждал, когда она узнает про завещание. Потому что это был мой единственный шанс.
Офис. Совместная работа. Дуэли.
Я смотрел на неё через стол — и не мог насмотреться. Она стала красивой. Нет — она всегда была красивой, но теперь... теперь она была женщиной. И каждый раз, когда она входила в комнату, у меня перехватывало дыхание.
Я спорил с ней, чтобы не касаться. Я провоцировал её, чтобы она смотрела на меня. Я злил её, потому что даже злость была лучше равнодушия.
Её одежда. Господи, её одежда.
Я запоминал каждое. Голубое, с открытыми плечами, в котором она вышла на террасу в мой первый приезд, — чёрт. Чёрное с разрезом до бедра, с благотворительного вечера, — о боже. Шёлковый костюм, который обтекал её, как вода, когда она вела совещание, — я забыл, о чём говорил. Юбка-карандаш и белая блузка, застёгнутая ровно на одну пуговицу меньше, чем нужно. Юбки выше колена, в которых она ходила по офису, не замечая, как на неё смотрят. Я смотрел. И запоминал.
Однажды я увидел, как новый менеджер из отдела продаж слишком долго смотрит на неё. На её ноги, на каблуки, на то, как она поправляет волосы. Я подошёл и тихо сказал: «Ещё раз — и ты здесь не работаешь». Он побледнел. Она так и не узнала.
Она не понимала, что каждый раз, когда она входила в комнату, я забывал, о чём говорил. Что каждый раз, когда она наклонялась над столом, я отводил взгляд, потому что иначе не мог. Я говорил ей колкости, потому что не мог сказать правду. Она думала, что одевается для себя. Но я-то знал: она одевалась для меня. Даже когда ненавидела. Даже когда не признавалась себе. Каждое платье было посланием. Каждый каблук — вызовом. Каждый раз, когда она входила в конференц-зал и ловила мой взгляд, она знала, что я смотрю. И я знал, что она знает. Это была игра. Долгая, изматывающая, опасная игра, в которой мы оба делали вид, что не замечаем правил.
Алекс стал триггером. Когда я увидел, как она идёт с ним — смеётся, слушает, позволяет провожать до дома, — я понял: я могу её потерять. Она может выбрать нормального. Хорошего. Того, кто не заставлял её ждать семь лет. И эта мысль была невыносима.
На благотворительном вечере я почти сорвался. Она была в чёрном платье с разрезом до бедра. Я увидел её — и забыл, зачем пришёл. Марлоу что-то щебетала, но я не слушал. Я смотрел на разрез. На её ногу. На то, как она откидывает волосы. Я хотел подойти — и не мог. Я хотел уйти — и не уходил.
А потом она сорвалась. Выбежала. Я догнал её в коридоре. И когда моя рука коснулась её бедра — там, где разрез, — я чуть не сошёл с ума. Я хотел её. Всю. Полностью. И мне было плевать, что мы в коридоре, что вокруг люди, что это неправильно. Но она сказала: «Отпусти меня». И я остановился. Вызвал такси. Отпустил.
На террасе, когда я снова увидел сообщение от Алекса, у меня сорвало крышу. Телефон я выхватил раньше, чем понял, что делаю. Внутри всё кипело. Она встречается с ним? Она позволяет ему быть рядом? Она улыбается ему, гуляет с ним, позволяет провожать до дома — а от меня шарахается? Эта мысль просто раздавила меня. Я представил, как он касается её руки, как обнимает, как целует — и перестал соображать.
Я давил на неё — жёстко, зло, — потому что иначе не мог. Потому что если бы я не кричал, я бы сделал что-то ещё. Она огрызалась, отступала — а я наступал. Я почти ненавидел её в этот момент. За то, что она не видит. За то, что какой-то Алекс имеет право, а я — нет. А потом я сказал: «Ты только что сорвала стоп-кран». Я сам чувствовал, как внутри что-то ломается, что-то, что я сдерживал годами. Она правда не понимала. Смотрела на меня — загнанная, растерянная, — и не понимала. И от этого было ещё хуже.
Я загнал её в стену. Она подняла голову — такая хрупкая, такая моя, — и я сказал: «Вот теперь ты попалась». Я уже не понимал, кто из нас попался на самом деле. Поцеловал. Грубо, отчаянно, как будто это был последний поцелуй в моей жизни.
А потом она сказала «пожалуйста». И в её глазах стояли слёзы. И весь мой гнев рухнул в одну секунду. Я отпустил её. Просто отпустил. Отошёл. Она ушла, а я остался на террасе один.
Она сбежала.
Я искал её везде. Звонил — не отвечала. Писал — тишина. Позвонил Грейс — она сказала: «Я не знаю, где она. Она просто сказала, что ей нужно побыть одной». Я чуть не разбил телефон. Я метался по квартире, как загнанный зверь. Я не мог её найти. Я не мог до неё достучаться.
Тогда я позвонил её ассистентке. Сказал, что по восточному кварталу срочно нужны документы. Проверка. Оригиналы. Пусть приедет. Я знал, что она примчится — она тряслась над этим проектом так же, как когда-то тряслась над своими дурацкими драконами. Я использовал её страх. Да. Использовал. Мне было плевать. Я хотел, чтобы она оказалась здесь. Рядом. Любой ценой.
Теперь я сижу в пустом офисе. За окном темно. Часы на стене тикают как сволочи — медленно, издевательски. Я смотрел на дверь, пока она не начала расплываться перед глазами.
Я знаю, что я ей скажу. Я репетировал это сотни раз. Двадцать лет я молчал — теперь хватит. Я запру дверь и скажу всё. Всё, что должен был сказать, когда уезжал. Когда возвращался. Когда смотрел на неё через стол и делал вид, что мне плевать. Мне никогда не было плевать.
Я поставил на её слабость. На её любовь к проекту. К отцу. Ко всему, что она защищает. Я использовал это — и мне плевать.
Она войдёт в эту дверь. И когда она войдёт — я больше никогда её не отпущу. Никогда.
Глава 10.
Я врезалась в него в пустом коридоре.
Твёрдая грудь. Запах кофе и кожи. Его руки поймали меня за плечи — крепко, не давая упасть. Я подняла глаза. Он смотрел на меня — уставший, небритый, с тёмными кругами. Как будто не спал все эти дни. Как и я.
— Наконец-то, — сказал он.
И в этом слове было всё. Облегчение. Злость. Ожидание. Двадцать лет. Я открыла рот, чтобы что-то сказать — не знаю что, — но он не дал. Его рука сомкнулась на моём запястье, и он повёл меня по коридору. Пальцы сжались крепко, почти до боли — он боялся, что я снова исчезну.
— Куда ты меня...
— В кабинет.
— Я не хочу.
— А я не спрашиваю.
Я попыталась вырваться. Дёрнула руку — раз, другой. Бесполезно. Его хватка была железной — не грубой, но неумолимой. Такой, что не вырвешься, даже если очень захочешь. А я... я не была уверена, что хочу.
Он толкнул дверь кабинета и мягко, но настойчиво подтолкнул меня внутрь. Я оказалась в темноте, пахнущей бумагой и его одеколоном. Знакомый запах. Я помнила его. С того самого дня, когда он впервые вошёл в мой кабинет и начал листать мои бумаги.