Мы сидим на диване, я — у него на коленях, как будто последние десять месяцев войны не существовали. Как будто я не клялась себе, что никогда больше не позволю ему меня сокрушить. Как будто все мои обещания, все мои клятвы, вся моя гордость просто растворились в воздухе в тот момент, когда он появился перед моим домом с этими проклятыми тёмно-карими глазами, не зная, что сказать.
Моя голова лежит на его плече. Рука — на его сердце, и я чувствую, как оно бьётся под моей ладонью — быстро, сильно, беспорядочно, как будто пытается вырваться из груди и прыгнуть прямо в мои руки. Забавно, как сердце всегда честнее нас самих. Оно не умеет врать, не умеет притворяться, что всё в порядке, когда внутри буря.
Он в джинсах и тёмно-синей рубашке. Волосы взъерошены. На лице — усталость, глубокая, въевшаяся в кожу усталость, которая не скрывается никакими масками, никаким высокомерием, никакой той самой холодной отстранённостью, за которой он так любит прятаться. Синяки под глазами — новые друзья, с которыми я тоже познакомилась за последние месяцы. Мы с ним теперь одинаковые — два ходячих зомби, пытающихся притворяться живыми.
Но в его глазах горит огонь — тот самый огонь, который не может погасить никакая усталость, никакая боль, никакие десять месяцев попыток забыть друг друга. Этот огонь — единственное, что осталось настоящего между нами, когда всё остальное превратилось в пепел и руины.
Его пальцы медленно гладят мою спину — вверх-вниз, вверх-вниз — как будто боятся, что я исчезну, испарюсь, растворюсь в воздухе, если он перестанет прикасаться. Каждое прикосновение оставляет след на моей коже — невидимый, но ощутимый, как будто он пытается запомнить меня заново, впитать в себя, как губка впитывает воду после долгой засухи. Мы оба молчим, но это молчание говорит больше, чем любые слова, любые крики, любые обвинения, которыми мы швырялись друг в друга, как гранатами, надеясь ранить больнее, глубже, смертельнее.
Оно говорит о том, что мы оба устали. Устали до костей. Устали до мозга костей. Устали настолько, что даже гордость — эта проклятая, всепоглощающая гордость, которая заставляла нас биться до последнего вздоха — больше не имеет значения. О том, что мы оба наконец-то готовы сдаться. Поднять белый флаг. Выйти из окопов и признать, что эта война никому не нужна, никогда не была нужна.
— Я устал без тебя, — говорит он внезапно, и его голос звучит хрипло, сломано, как будто он признаётся в чём-то запретном, в чём-то, что долго скрывал даже от себя, даже в те моменты, когда смотрел на своё отражение в зеркале в три часа ночи и видел там незнакомца. — Устал притворяться, что мне всё равно. Что ты для меня — просто ещё одна глава, которую я закрыл и забыл. Устал врать себе, что смогу жить дальше, как будто тебя никогда не было. Устал спать один и просыпаться с мыслями о тебе. Каждое чёртово утро, Кира. Каждое. Проклятое. Утро. Я открываю глаза и первая мысль — о тебе. Последняя мысль перед сном — о тебе. Ты везде. Во всём. В каждой песне, в каждом запахе, в каждом месте, куда я иду.
Он делает паузу, и я слышу, как он сглатывает, как будто следующие слова застряли у него в горле и ему нужно их буквально вытолкнуть:
— Я сдаюсь, Кира. Ты победила. Поздравляю. Вот твой трофей — сломанный идиот, который больше не может притворяться сильным.
Сарказм в его последних словах — защитный механизм, я знаю. Я знаю его слишком хорошо. Когда Макару больно по-настоящему, он шутит. Когда ему страшно, он иронизирует. Когда он на грани, он превращает всё в чёрную комедию, чтобы не дать себе развалиться на части.
Я поднимаю голову и смотрю на него — действительно смотрю, не просто бросаю быстрый взгляд, а изучаю каждую чёрточку его лица, как будто вижу его впервые. Или в последний раз. Его глаза тёмные — не от злости, как обычно, когда мы ссоримся, а от чего-то более глубокого, более болезненного. В них столько всего намешано: боль, отчаяние, надежда, страх, и что-то ещё — что-то, что я никогда не видела раньше.
Это не ненависть — хотя ненависти между нами было достаточно, чтобы сжечь весь город дотла. Не злость. Не высокомерие. Это что-то другое. Что-то сырое, обнажённое, беззащитное. Что-то, что заставляет моё сердце сжиматься так сильно, что становится трудно дышать, как будто кто-то сдавил его железным кулаком и не собирается отпускать.
— Я тоже, — шепчу я, и слова вырываются из меня, как признание, которого я боялась больше всего на свете. Слёзы, которые я так долго сдерживала — все эти месяцы, все эти бессонные ночи, каждое утро, когда я смотрела на своё отражение и приказывала себе держаться, быть сильной, не показывать слабость — наконец-то катятся по щекам. Они горячие, солёные, как будто выжигают все те месяцы боли, ненависти и войны, оставляя после себя только пустоту и усталость. — Я тоже устала. Настолько устала, что даже не помню, какой была до этого. До нас. До всего этого дерьма, которое мы друг другу устроили. Я тоже сдаюсь. Вот, забирай свою победу. Надеюсь, ты доволен.
Последняя фраза звучит горько, с привкусом сарказма, который мы оба так хорошо освоили за время нашей войны. Но в ней нет яда. Только боль.
Он обнимает меня крепче — так крепко, что я едва могу дышать, но мне плевать на дыхание, на всё, кроме этого момента. Прижимает к себе так сильно, как будто пытается вдавить меня в себя, сделать частью себя, чтобы нас больше никогда, никто и ничто не смогло разделить. Но я не хочу дышать. Я хочу чувствовать его. Его тепло — это тепло, которое я так отчаянно ненавидела, но которое всё равно снилось мне по ночам. Его силу — ту силу, которая раньше раздражала меня до безумия, а теперь кажется единственной опорой в этом хаосе. Его сердце, которое бьётся под моей ладонью так же быстро и беспорядочно, как моё, как будто они наконец-то нашли общий ритм после месяцев какофонии.
Я хочу, чтобы этот момент длился вечно. Чтобы время остановилось. Чтобы мир перестал вращаться. Чтобы ничего не существовало, кроме нас двоих на этом диване.
— Прости, — шепчет он, и его губы касаются моих волос — нежно, почти благоговейно, как будто он прикасается к чему-то священному. Я чувствую, как его дыхание проникает в меня, тёплое и неровное, как будто он пытается стереть все те слова, которые ранили меня раньше — все те "ты невыносима", "ты сводишь меня с ума", "я ненавижу то, что ты делаешь со мной". — За всё. За боль. За войну. За каждое слово, которое я бросил в тебя как камень. За каждый раз, когда заставлял тебя плакать. За то, что был слепым, упрямым, гордым идиотом, который предпочёл войну вместо того, чтобы просто признать, что боюсь.
— Чего ты боялся? — спрашиваю я тихо, почти беззвучно.
— Что ты слишком хороша для меня. Что рано или поздно ты это поймёшь и уйдёшь. Так что я решил уйти первым. Гениально, правда?
Его сарказм режет, но в нём столько боли, что я не могу злиться.
Я закрываю глаза и вдыхаю его запах — эту смесь дорогого одеколона с нотками кедра и чего-то его, уникального, что принадлежит только ему и никому больше на этой планете. Это запах дома — того дома, который я потеряла и думала, что никогда не найду снова. Запах безопасности — той безопасности, которой не существовало последние месяцы. Запах того, кем он является на самом деле, когда снимает все свои маски, всю свою защиту, весь свой сарказм и остаётся просто Макаром — испуганным, потерянным, но таким настоящим.
— И ты прости, — отвечаю я, и мои пальцы сжимаются на его рубашке так сильно, что ткань мнётся под моими руками. Как будто я пытаюсь удержать этот момент, схватить его и не дать исчезнуть, спрятать в сейф и никогда не выпускать. — Мы оба были идиотами. Оба были слепы. Оба думали, что гордость важнее счастья. Оба предпочли войну любви, потому что война — это знакомо, а любовь — это страшно.
Он немного отстраняется — ровно настолько, чтобы посмотреть мне в глаза, но не настолько, чтобы перестать касаться меня. Его взгляд пронзает меня насквозь, проходит через все мои защиты, все мои стены, все мои страхи, как будто он пытается увидеть всё — все мои тайны, все мои кошмары, всю мою боль, всё то, что я так старательно прятала от всего мира и от него самого.
Его пальцы касаются моей щеки, вытирая слёзы, и я чувствую, как они дрожат. Он боится. Он, Макар, который всегда так уверен в себе, так невозмутим, так чертовски непробиваем — боится. Боится, что это сон, что он проснётся один в своей холодной постели с похмелья от очередной попытки напиться до беспамятства. Боится, что я исчезну, как исчезаю в его кошмарах каждую ночь. Боится, что мы снова начнём воевать, потому что это единственное, что у нас действительно хорошо получается.
— Я не хочу больше воевать, Кира, — говорит он твёрдо, со всей решимостью. Как будто даёт клятву, которую никогда не нарушит, даже если весь мир рухнет. — Я устал быть твоим врагом. Я хочу быть твоим домом. Я хочу только тебя. Только нас. Никакой войны. Никаких баррикад. Только мы.
Я киваю, потому что слова застревают в горле, образуя комок, который невозможно проглотить. Потому что я боюсь, что если заговорю, голос предаст меня, сломается, и всё это окажется сном — очередным жестоким сном, одним из тех, которые преследуют меня месяцами. Что я проснусь одна в своей холодной постели, и он снова будет моим врагом. Что снова начнётся война, потому что мы не умеем иначе.
Он медленно наклоняется и целует меня. Нежно. Медленно. Осторожно. Не так, как на той заправке пол года назад — не от ярости и отчаяния, не от ненависти и страсти, которые граничили с безумием, когда мы целовались как будто хотели уничтожить друг друга. Нет, этот поцелуй — от любви. От чистой, настоящей, неистовой, всепоглощающей любви, которая пробивается сквозь все наши шрамы, сквозь всю нашу боль, сквозь все стены, которые мы так долго и так старательно строили между собой, кирпичик за кирпичиком, обида за обидой.
Я отвечаю на его поцелуй, и это как вернуться домой после долгого, изнурительного путешествия. Мои пальцы впиваются в ткань его рубашки, как будто пытаются удержать этот момент, запечатлеть его в вечности, выгравировать на сердце.
Его руки обхватывают моё лицо, и его пальцы такие нежные, такие осторожные, как будто он боится, что я растаю, испарюсь, окажусь миражом, если он меня не удержит. Мы оба дрожим — от страха, от облегчения, от того, что это реально, это действительно происходит. Как будто мы боимся, что это иллюзия, что мы вот-вот проснёмся и окажемся снова по разные стороны баррикад, снова врагами и снова одинокими.
Он поднимает меня на руки — легко, как будто я ничего не вешу. Я не отпускаю его губы, не желаю прерывать эту связь даже на секунду. Он несёт — нет, мы летим, парим — в мою спальню, и каждый его шаг кажется судьбоносным, как будто мы идём к чему-то большему, чем просто комната. Где всё начинается и всё заканчивается. Где война заканчивается и начинается мир. Где мы наконец-то можем быть честными друг с другом — без масок, без защит, без всего того дерьма, которое мы напихали между собой. Где мы наконец-то можем быть просто собой.
И знаете что? Может быть, мы снова всё испортим. Может быть, завтра мы проснёмся и начнём новую войну. Может быть, мы созданы для того, чтобы разрушать друг друга. Но сегодня — сегодня мы просто сдаёмся. И в этой капитуляции больше мужества, чем было во всех наших битвах вместе взятых.
Мы падаем на кровать — ту самую кровать, в которой я проплакала столько ночей, что удивительно, как она ещё не превратилась в солёное озеро. Не размыкая губ, как будто боимся, что если остановимся хоть на секунду, этот момент лопнет, как мыльный пузырь, и мы окажемся снова в той реальности, где мы враги, где между нами стены и баррикады, где каждое слово — это оружие.
Его тело над моим — тяжёлое, реальное, настоящее, а не призрак из моих лихорадочных фантазий, когда я лежала одна и проклинала себя за то, что всё ещё его хочу. Мои руки обхватывают его шею, и я чувствую напряжение его мышц, учащённый пульс на сонной артерии — он так же напряжён, так же боится, что это иллюзия. Мы наконец-то позволяем себе то, чего хотели так долго, так отчаянно, что это желание пожирало нас изнутри, как медленный яд. То, чего боялись больше, чем всего остального на свете. То, от чего убегали, как от чумы, потому что признать это — значило бы признать поражение, а мы оба слишком горды, слишком упрямы, слишком чертовски глупы.
Его рубашка расстёгивается под моими пальцами — пуговица за пуговицей, и я думаю об иронии: я когда-то мечтала содрать эту рубашку с него в припадке ярости, разорвать её на куски, а теперь расстёгиваю с дрожащими руками, как будто распаковываю самый драгоценный подарок в своей жизни. Я чувствую его кожу — горячую, живую, пахнущую им, и это ощущение такое знакомое и такое забытое одновременно, что у меня перехватывает дыхание. Под моими ладонями его сердце колотится, как бешеное, и я понимаю, что он так же напуган, как и я.
Моя блузка слетает на пол — та самая белая блузка, которую я надела сегодня утром, понятия не имея, что этот день перевернёт всё с ног на голову. Его руки скользят по моей спине, и его прикосновения одновременно нежные и отчаянные, как будто он пытается запомнить каждую линию, каждый изгиб, каждую родинку, каждый шрам — особенно те шрамы, которые оставил он сам своими словами, своей гордостью, своим чёртовым страхом признаться в том, что чувствует.
Мы оба задыхаемся — не просто от желания, хотя оно есть, оно пылает между нами, как лесной пожар, готовый сжечь всё дотла. Мы задыхаемся от необходимости быть ближе — настолько близко, чтобы стереть все эти месяцы притворства, все эти дни, когда мы бились друг с другом, как враги, хотя каждая клеточка нашего тела кричала: "Это он! Это она! Не дай ему уйти!"
Мы задыхаемся от страха, что это всё исчезнет, если мы остановимся, если позволим реальности вернуться и напомнить нам обо всех причинах, почему мы не можем быть вместе. Смешно, правда? Месяцы войны, и теперь мы оба боимся одного и того же — что нам снова придётся стать врагами.
— Я люблю тебя, — шепчет он между поцелуями, и эти слова звучат как молитва, как заклинание, как попытка перезаписать всё, что было между нами. Его губы скользят по моей шее — той самой шее, на которой до сих пор есть след от его поцелуя на той проклятой заправке, когда он целовал меня так, как будто хотел сожрать заживо. По плечам — тем самым плечам, которые несли тяжесть нашей войны. По груди — где его губы задерживаются на мгновение, как будто это самое священное место на земле.
Каждое его "люблю" отдаётся эхом в моём сердце — гулким, звонким эхом, которое заполняет все пустоты, все раны, все чёрные дыры, которые образовались за время нашей войны. Как будто он пытается стереть все те слова, которые ранили меня раньше. Все те оскорбления, которые мы швыряли друг в друга, как ножи, целясь прямо в сердце. Все те угрозы. Все те обвинения.
— Люблю. Люблю. Люблю, — повторяет он, как мантру, как единственные слова, которые имеют значение. И я верю ему. После всего, через что мы прошли, после всего дерьма, которое мы друг другу устроили, я всё ещё верю этому упрямому, гордому, невозможному идиоту.
— И я тебя, — выдыхаю я, и мой голос срывается на последнем слоге, потому что эмоции душат меня, как удавка.