Ему знаком полукруглый шрам на тыльной стороне ладони. И острые косточки запястий.
А вот царапина свежая.
— Почему? — Голос Эйо дрожал. Она не плакала. Не обвиняла. Не требовала объяснений. И вот теперь заговорила. — Потому что я на альву похожа?
— На королеву.
В ее волосах запутался узкий ивовый лист, еще вчера, наверное, потому что сегодня Оден не помнит, чтобы проходили мимо ивы. Осмелев, он вытягивает лист.
— Неправда. Я видела… ее портреты.
— В них мало правды.
Портреты одобрены цензурой. И на них королева Мэб куда более живая, нежели в жизни.
— Но я… я же все равно не она! — Острый локоток впивается в ребра, намеком, что стоит отодвинуться.
Но Оден не готов слышать такие намеки.
— Я знаю.
Но, оказывается, знать недостаточно.
Попытаться рассказать?
Хотя бы затем, чтобы еще ненадолго задержаться рядом.
— Это ложь, что пытки можно выдержать. Некоторое время, конечно, можно. Кого-то хватает на день… на два… на три… впрочем, там скоро теряешь счет времени. Я пытался определять по палачам, у них посменная работа. Один уходит, второй возвращается. Значит, прошло двенадцать часов. Ничтожно мало по сравнению с тем, сколько еще впереди. Второй мне нравился больше. То есть не нравился, не так. Но он иногда перерывы делал. И еще выпивал, а с похмелья руки не те… легко переборщить. И тогда я уходил в забытье, а это — отдых.
И все-таки Оден коснулся той смуглой полоски на шее, хоть и получил второй удар под ребра.
— Когда просто палачи, я еще держался, но… она умела чувствовать боль. Она появлялась, садилась и начинала отдавать распоряжения. Никогда не повышала голос, но ее слышали, даже когда я кричал. А я кричал. И умолял прекратить. Рассказал все, что знаю… я много знал, но ей было недостаточно.
За ухом запах теплый, насыщенный.
И дрожь проходит.
— Она училась играть на мне, как на инструменте. Нажимаешь клавишу, и раздается звук… выше или ниже… ей нравилось сочинять такую музыку. Как-то я сорвал голос, и королева отпаивала меня теплым молоком. С ложечки. А при этом рассказывала, насколько я никому не нужен, там, дома… и что дома скоро не останется.
Луна ушла. И костер погас. Темноту нельзя назвать непроглядной, но ее достаточно, чтобы не видеть лица королевы.
— Ей инструмент не нужен был, она словами причиняла боль. Как-то делала так, что я понимал — я действительно не нужен. Ни королю. Ни брату. Ни кому бы то ни было. У меня ничего нет. И ничего не было. Тогда я придумал себе невесту.
— Самую прекрасную девушку в мире…
— Да. Королеве это показалось забавным.
Ответом — тихий вздох.
— Эйо, я знаю, что ты — это ты… и ты мне нужна.
Сейчас. И завтра тоже. И много дальше, чем завтра.
— Но когда я вижу лицо… ее лицо, я вспоминаю все, что было. Это пройдет, но мне нужно время.
То, которое до рассвета, нельзя терять. В темноте все немного иначе, почти как прежде, только поцелуй какой-то горький получился. И Эйо отвечает не сразу.
Но отвечает.
И касается его лица, оставляя след меда и вереска.
— Нам все равно придется расстаться. — Шершавый шепот, шелест даже. — Зачем себя мучить?
— Я тебя не отпущу.
Это не обещание. Это данность.
Но ночи не так много, чтобы тратить ее на слова. И Эйо трется щекой о щеку, выдыхая:
— Глупая ты собака.
Я выбралась во двор на цыпочках.
Светало.
Лиловый воздух. Запах навоза, молока и свежего сена. Высокий забор и кошка, которая переступает со штакетины на штакетину. Низкий колодец под крышей и ведро воды на крюке.
Пить хочется, но я, склонившись над ведром, разглядываю собственное отражение.
Лицо как лицо. Обыкновенное.
Я привыкла к нему, пусть и давно не видела себя в зеркале. Провожу по щеке, подбородку, трогаю губы, пытаясь понять, где Оден нашел то самое сходство с королевой.
Ее портрет висел в лагере. И в храме. Места разные, но портрет одинаков, из тех, что дозволены к печати. Королева в церемониальном платье цвета молодой травы. Платье роскошно, а королева — прекрасна. И мне ли с нею равняться?
Но дело не в ней и не во мне.
Дело в том, что следовало уйти сразу.
Была ведь возможность, в предгорьях легко затеряться, и Лосиная Грива помогла бы след скрыть. А Оден вряд ли стал бы искать. Но я осталась.
Чего ради?
В ведре ответ точно не сыщется. Разрушив водяное зеркало прикосновением, я умылась, стряхивая остатки сна, и напилась. Вода в Долине была сладкой, с металлическим привкусом, который долго оставался на языке. Нельзя сказать, чтобы невкусно, скорее уж непривычно.
Да и само это место… Деревня, но из богатых. Дворов всего с полсотни, однако каждый раскинулся привольно, вмещая и дом, зачастую массивный, старый, но ухоженный, и сарай, и хлев, и низенькую пристройку для птицы. Земля здесь была жирна и щедра, да и подкармливали ее ежегодные разливы, вынося сытный темный ил. Местные крестьяне паче своих дворов берегли древние каналы с рукотворными плотинами.
Здесь растет зерно, что капризная пшеница, что ячмень, а также греча и тонкий хрупкий лен, который продавали на местную мануфактуру. А на другую — овечью шерсть, благо хватало земли и для скота.
Держали коров, лошадей…
И будто бы позабыли про то, что была война.
Нас встретили настороженно, но без опаски. Староста, мужик солидный, особенно животом, который нависал над широким поясом, окинул Одена цепким взглядом.
— Уж не побрезгуйте, — сказал он, кланяясь. — Чем богаты, тем, как говорится… дорогому гостю.
Что ж, следовало признать, что чужая земля началась много раньше Перевала. И Оден это понял.
— Девушка со мной. — Тяжелая лапа легла на плечо. — Надеюсь, проблем не будет?
— С нашими-то нет. А с вашими вы, чай, сами как-нибудь порешите.
Был ужин с горячей пшенной кашей, щедро сдобренной маслом, с молоком в высоком, праздничном кувшине, расписанном незабудками. С сыром и солониной, что достали из подпола по особому случаю. Со свежим зеленым луком, редисом и простоквашей… Староста желал угодить, но страха я в нем не чувствовала, скорее уж любопытство. Демонстрировать его открыто человек не спешил, а вот Оден расспрашивать не стеснялся. Он был непривычно дотошен и зануден.
Хотя… что я еще о нем знаю?
Ничего, если разобраться.
Он обещал помочь, но есть ли смысл верить подобному обещанию? И я не хочу смотреть на него, поэтому разглядываю старосту, жену старосты — женщину дородную и неповоротливую. Старших сыновей, жен, детей, которые держались поодаль, но все же жадно прислушивались к взрослым разговорам.
После ужина топили баню на березовых легких дровах, с вениками, которые старшая невестка разделяла на женские и мужские. Сама же и запаривала, поглядывая на меня искоса, с осуждением.
Ну да и плевать. Баня вот получилась хорошей, горячей. Я лежала на полке, позволяя жару вытапливать грязь из тела, долго лежала, до головокружения и трепыхающегося сердца, которое вовсе не успокоилось от ледяного купания.
Принесли и мыло, и полотенца, и даже белую длинную рубаху, коротковатую для меня.
Ощущение чистоты пьянило. Или не оно, но хлебный горький квас?
Главное, что мысли невеселые ушли и стало хорошо. Просто хорошо. Я легла на лавку, собираясь передохнуть, и придремала. Сквозь сон слышала, что меня поднимают, несут, укладывают на что-то мягкое, но колючее и укрывают.
— Родничок… — Оден рядом, и сейчас, в полусне, я могу его обнять. А он шепчет: — Даже не думай от меня сбежать.
Оден уходит еще до рассвета, оставив, правда, не плащ, но тяжелый тулуп, под которым тепло, и я просыпаюсь. Лежу, слушаю, как шелестят в стогу мыши, — у них свежее гнездо в надежном месте, куда не заглядывает кошка. Где-то рядом тяжко вздыхает корова, у которой за ночь прибыло молока…
Покой.
Благодать. Но жажда ее разрушает, и я выбираюсь во двор, к колодцу, к горькой воде, забору и кошке на нем. Она, устроившись на столбике, принялась умываться, стало быть, к гостям.
Надо бы спросить у хозяев, где моя одежда, а то в этой рубашке до середины голени я чувствую себя голой.
— Ты альва? — Из колючих кустов крыжовника высовывается вихрастая мальчишечья голова. — Взаправду?
— Наполовину.
— А он — собака? Хочешь? — Мне протягивают горсть зеленых ягод, кислых, но все равно вкусных.
Помнится, я и сама чужие сады навещать любила.
— Пес, но так лучше не говорить.
Мальчишка выбрался из кустарника и задал вопрос, ответа на который я и сама не знала:
— А почему вы вместе?
— Так получилось…
Вдруг громко забрехали собаки, впрочем, заткнулись тут же, а мой случайный знакомец дернул за рукав:
— Прячься!
— От кого?
Ответить не успел: на пустую улицу вылетели всадники. С гиканьем, свистом, с хлыстами, что вспарывали воздух, подгоняя лошадей, и без того ошалевших. И те хрипели, били копытами, подымая облачка пыли, а я думала, что бежать поздно.
Первый из кавалькады, на вороном кишанском жеребце, влетел во двор.
— Эй, хозяева! — Его голос мог бы и покойника поднять. Но пес, молодой, породистый, счел, что этого мало. Сунув пальцы в рот, он свистнул так, что уши заложило.
Жеребец попятился, пошел боком, но был остановлен крепкой рукой.
А всадник заметил меня.
Как-то вот неуютно сразу стало. Пес ухмыльнулся и перекинул хлыст из руки в руку, длинный измочаленный конец его упал в песок.
— Надо же…
Хлыст шевельнулся и бросился к ногам, не пытаясь ударить, пугая.
Я не побежала.
И псу это не понравилось. Он тронул коня, заставляя подойти ближе… тесня меня к стене дома. А когда отступать мне стало некуда, резко дернул поводья, поднимая жеребца на дыбы. Передо мной мелькнули вороное брюхо с полосой подпруги, тонкие ноги и круглые копыта с полумесяцами подков. А над самым ухом щелкнул хлыст.
— И как это понимать? — Сначала я даже не узнала голос.
Оден.
Он вовремя.
Еще немного, и я бы побежала, то-то было бы радости устроить травлю.
Конь опустился на все четыре ноги, и хлыст выпал из руки всадника.
— Эйо, иди сюда.
С превеликим удовольствием.
— Ты цела?
Я кивнула, но Оден не поверил. Он привлек меня к себе и обнюхал, выискивая, должно быть, запах крови. Нет, я не ранена. А слабость — это от страха, пройдет.
Уже проходит.
— Переоденься. — Оден посторонился, пропуская меня в дом. — И соберись. Мы уезжаем.
Одежду мне вернули, выстиранную настолько, насколько это было возможно, еще влажную, но это мелочи. А рубашку зашили. Я одевалась так поспешно, как могла.
— Имя?
Дверь оставили приоткрытой. Люди были любопытны, я тоже.
— Трайс, господин. Это… это была просто шутка, господин.
Интересно, как далеко она могла зайти? Отчего-то мне и ответ-то знать на этот вопрос не хотелось. Руки дрожали. И ноги. Я села на лавку, пытаясь успокоить себя же: у пса не было причины убивать меня.
А страх… страх — это мелочи.
— Ты командуешь?
— Нет, господин.
— Кто?
Оден не повышает голоса, но в этом нет надобности: его слушают.
— Я, господин. Тарум, хожу под гербом Серого Свинца.
— Почему не остановил?
— Так… молодой же, господин. Горячий. Он не хотел дурного. Шутил просто…
— И давно у вас здесь приняты подобные шутки?
Тарум забормотал что-то, явно оправдываясь. Скорее всего проклинал и того парня на вороном, и собственную невезучесть, и меня заодно… дальше слушать я не стала. Вышла на крыльцо.
Уступили нам того самого кишана, вспененного, нервного, с изодранными боками. Хозяину его достался старостин толстый мерин непонятного окраса, к седлу явно непривычный. Оден, глянув на коня, бросил:
— Загонишь — выплатишь в тройном размере.
Никто не осмелился спорить.
Я же провела по мокрой шее жеребца, уговаривая его, что вреда не причиню. И конь поверил. Успокоился, потянулся даже, касаясь теплыми губами ладони, словно извинялся за то, что пугал.
На коня я не злилась.
Не на коня.
Оден с легкостью поднял меня в седло и, подобрав поводья, сам взлетел.
— Все хорошо, родничок?
Не уверена.
Конь идет мягко, Оден держит крепко и еще руку поглаживает, успокаивая:
— Все хорошо. Скоро мы будем дома.
Мы? Он — вероятно, а вот что касается меня…
— Верь мне, пожалуйста.
— Верю. — Я опираюсь на него.
Верю. Что мне еще остается делать?
Разве что разглядывать дорогу, пыльную и широкую, которая раскаталась желтой тесьмой по зеленому полотнищу луга. Видны за дымкой поля, совсем уж вдалеке река поблескивает, мутная, как рыбий глаз. Машут крыльями мельницы, пережевывая остатки прошлогоднего зерна: совсем скоро потянутся к ним возы, спеша привезти молодое золото, и будут бросать его в поистершиеся зубы жерновов, заставляя воду ли, ветер ли, но работать.
— Оден, почему они тебя слушают?
Я спрашиваю тихо, но он слышит. И понимает истинную суть моего вопроса. Что будет, если эта пятерка поймет, что Оден слаб?
Он сильнее любого человека, но в нем ведь не осталось живого железа.
— Они знают, что я… не совсем здоров. Такое не скроешь. — Он цокает языком, поторапливая жеребца, и тот охотно отзывается. — Но я — это не только я. Это еще и род Красного Золота. И Великие дома. И король. В этом суть, Эйо. Неповиновение мне — это почти то же самое, что неповиновение королю.
Оден замолчал, но ненадолго.
— Кто-то другой из высших может оспорить мое решение. Или бросить вызов. Но до подобного доходит редко, всегда проще решить проблему мирным путем.
— То есть ты можешь приказать любому?
— Почти. — Он улыбается. Мне не надо смотреть на его лицо, чтобы понять — улыбается. — Но есть некоторые правила… скажем так, я не буду наказывать того щенка и его командира, который виноват куда больше. Я изложу ситуацию их вожаку, и он уже примет решение. Если же я вмешаюсь напрямую, это подорвет его авторитет. Так не принято поступать.
У стаи своя иерархия.
— Эйо, — Оден перестал улыбаться, — я прошу тебя относиться ко мне с должным почтением.
— Это как?
Отвечать не спешит и перехватывает покрепче. Боится, что с коня спрыгну от избытка почтительности?
— Не спорь. И даже возражать не пытайся. И уж тем более не называй меня собакой. Ни глупой, ни бестолковой, никакой.
Надо же, не знала, что это его настолько задевает.
— Не задевает. — Он наклоняется к самому ухо. — Мне нравится, но… другие не поймут. Сочтут оскорблением. И то, что я его позволяю, будет воспринято как слабость. Или ненормальность.
Мысли Оден не читает, скорее уж слишком они очевидны.
— Когда мы наедине — делай что хочешь. А в обществе я должен вести себя по правилам.
И я в рамки этих правил, надо полагать, не вписываюсь.
А вот царапина свежая.
— Почему? — Голос Эйо дрожал. Она не плакала. Не обвиняла. Не требовала объяснений. И вот теперь заговорила. — Потому что я на альву похожа?
— На королеву.
В ее волосах запутался узкий ивовый лист, еще вчера, наверное, потому что сегодня Оден не помнит, чтобы проходили мимо ивы. Осмелев, он вытягивает лист.
— Неправда. Я видела… ее портреты.
— В них мало правды.
Портреты одобрены цензурой. И на них королева Мэб куда более живая, нежели в жизни.
— Но я… я же все равно не она! — Острый локоток впивается в ребра, намеком, что стоит отодвинуться.
Но Оден не готов слышать такие намеки.
— Я знаю.
Но, оказывается, знать недостаточно.
Попытаться рассказать?
Хотя бы затем, чтобы еще ненадолго задержаться рядом.
— Это ложь, что пытки можно выдержать. Некоторое время, конечно, можно. Кого-то хватает на день… на два… на три… впрочем, там скоро теряешь счет времени. Я пытался определять по палачам, у них посменная работа. Один уходит, второй возвращается. Значит, прошло двенадцать часов. Ничтожно мало по сравнению с тем, сколько еще впереди. Второй мне нравился больше. То есть не нравился, не так. Но он иногда перерывы делал. И еще выпивал, а с похмелья руки не те… легко переборщить. И тогда я уходил в забытье, а это — отдых.
И все-таки Оден коснулся той смуглой полоски на шее, хоть и получил второй удар под ребра.
— Когда просто палачи, я еще держался, но… она умела чувствовать боль. Она появлялась, садилась и начинала отдавать распоряжения. Никогда не повышала голос, но ее слышали, даже когда я кричал. А я кричал. И умолял прекратить. Рассказал все, что знаю… я много знал, но ей было недостаточно.
За ухом запах теплый, насыщенный.
И дрожь проходит.
— Она училась играть на мне, как на инструменте. Нажимаешь клавишу, и раздается звук… выше или ниже… ей нравилось сочинять такую музыку. Как-то я сорвал голос, и королева отпаивала меня теплым молоком. С ложечки. А при этом рассказывала, насколько я никому не нужен, там, дома… и что дома скоро не останется.
Луна ушла. И костер погас. Темноту нельзя назвать непроглядной, но ее достаточно, чтобы не видеть лица королевы.
— Ей инструмент не нужен был, она словами причиняла боль. Как-то делала так, что я понимал — я действительно не нужен. Ни королю. Ни брату. Ни кому бы то ни было. У меня ничего нет. И ничего не было. Тогда я придумал себе невесту.
— Самую прекрасную девушку в мире…
— Да. Королеве это показалось забавным.
Ответом — тихий вздох.
— Эйо, я знаю, что ты — это ты… и ты мне нужна.
Сейчас. И завтра тоже. И много дальше, чем завтра.
— Но когда я вижу лицо… ее лицо, я вспоминаю все, что было. Это пройдет, но мне нужно время.
То, которое до рассвета, нельзя терять. В темноте все немного иначе, почти как прежде, только поцелуй какой-то горький получился. И Эйо отвечает не сразу.
Но отвечает.
И касается его лица, оставляя след меда и вереска.
— Нам все равно придется расстаться. — Шершавый шепот, шелест даже. — Зачем себя мучить?
— Я тебя не отпущу.
Это не обещание. Это данность.
Но ночи не так много, чтобы тратить ее на слова. И Эйо трется щекой о щеку, выдыхая:
— Глупая ты собака.
Я выбралась во двор на цыпочках.
Светало.
Лиловый воздух. Запах навоза, молока и свежего сена. Высокий забор и кошка, которая переступает со штакетины на штакетину. Низкий колодец под крышей и ведро воды на крюке.
Пить хочется, но я, склонившись над ведром, разглядываю собственное отражение.
Лицо как лицо. Обыкновенное.
Я привыкла к нему, пусть и давно не видела себя в зеркале. Провожу по щеке, подбородку, трогаю губы, пытаясь понять, где Оден нашел то самое сходство с королевой.
Ее портрет висел в лагере. И в храме. Места разные, но портрет одинаков, из тех, что дозволены к печати. Королева в церемониальном платье цвета молодой травы. Платье роскошно, а королева — прекрасна. И мне ли с нею равняться?
Но дело не в ней и не во мне.
Дело в том, что следовало уйти сразу.
Была ведь возможность, в предгорьях легко затеряться, и Лосиная Грива помогла бы след скрыть. А Оден вряд ли стал бы искать. Но я осталась.
Чего ради?
В ведре ответ точно не сыщется. Разрушив водяное зеркало прикосновением, я умылась, стряхивая остатки сна, и напилась. Вода в Долине была сладкой, с металлическим привкусом, который долго оставался на языке. Нельзя сказать, чтобы невкусно, скорее уж непривычно.
Да и само это место… Деревня, но из богатых. Дворов всего с полсотни, однако каждый раскинулся привольно, вмещая и дом, зачастую массивный, старый, но ухоженный, и сарай, и хлев, и низенькую пристройку для птицы. Земля здесь была жирна и щедра, да и подкармливали ее ежегодные разливы, вынося сытный темный ил. Местные крестьяне паче своих дворов берегли древние каналы с рукотворными плотинами.
Здесь растет зерно, что капризная пшеница, что ячмень, а также греча и тонкий хрупкий лен, который продавали на местную мануфактуру. А на другую — овечью шерсть, благо хватало земли и для скота.
Держали коров, лошадей…
И будто бы позабыли про то, что была война.
Нас встретили настороженно, но без опаски. Староста, мужик солидный, особенно животом, который нависал над широким поясом, окинул Одена цепким взглядом.
— Уж не побрезгуйте, — сказал он, кланяясь. — Чем богаты, тем, как говорится… дорогому гостю.
Что ж, следовало признать, что чужая земля началась много раньше Перевала. И Оден это понял.
— Девушка со мной. — Тяжелая лапа легла на плечо. — Надеюсь, проблем не будет?
— С нашими-то нет. А с вашими вы, чай, сами как-нибудь порешите.
Был ужин с горячей пшенной кашей, щедро сдобренной маслом, с молоком в высоком, праздничном кувшине, расписанном незабудками. С сыром и солониной, что достали из подпола по особому случаю. Со свежим зеленым луком, редисом и простоквашей… Староста желал угодить, но страха я в нем не чувствовала, скорее уж любопытство. Демонстрировать его открыто человек не спешил, а вот Оден расспрашивать не стеснялся. Он был непривычно дотошен и зануден.
Хотя… что я еще о нем знаю?
Ничего, если разобраться.
Он обещал помочь, но есть ли смысл верить подобному обещанию? И я не хочу смотреть на него, поэтому разглядываю старосту, жену старосты — женщину дородную и неповоротливую. Старших сыновей, жен, детей, которые держались поодаль, но все же жадно прислушивались к взрослым разговорам.
После ужина топили баню на березовых легких дровах, с вениками, которые старшая невестка разделяла на женские и мужские. Сама же и запаривала, поглядывая на меня искоса, с осуждением.
Ну да и плевать. Баня вот получилась хорошей, горячей. Я лежала на полке, позволяя жару вытапливать грязь из тела, долго лежала, до головокружения и трепыхающегося сердца, которое вовсе не успокоилось от ледяного купания.
Принесли и мыло, и полотенца, и даже белую длинную рубаху, коротковатую для меня.
Ощущение чистоты пьянило. Или не оно, но хлебный горький квас?
Главное, что мысли невеселые ушли и стало хорошо. Просто хорошо. Я легла на лавку, собираясь передохнуть, и придремала. Сквозь сон слышала, что меня поднимают, несут, укладывают на что-то мягкое, но колючее и укрывают.
— Родничок… — Оден рядом, и сейчас, в полусне, я могу его обнять. А он шепчет: — Даже не думай от меня сбежать.
Оден уходит еще до рассвета, оставив, правда, не плащ, но тяжелый тулуп, под которым тепло, и я просыпаюсь. Лежу, слушаю, как шелестят в стогу мыши, — у них свежее гнездо в надежном месте, куда не заглядывает кошка. Где-то рядом тяжко вздыхает корова, у которой за ночь прибыло молока…
Покой.
Благодать. Но жажда ее разрушает, и я выбираюсь во двор, к колодцу, к горькой воде, забору и кошке на нем. Она, устроившись на столбике, принялась умываться, стало быть, к гостям.
Надо бы спросить у хозяев, где моя одежда, а то в этой рубашке до середины голени я чувствую себя голой.
— Ты альва? — Из колючих кустов крыжовника высовывается вихрастая мальчишечья голова. — Взаправду?
— Наполовину.
— А он — собака? Хочешь? — Мне протягивают горсть зеленых ягод, кислых, но все равно вкусных.
Помнится, я и сама чужие сады навещать любила.
— Пес, но так лучше не говорить.
Мальчишка выбрался из кустарника и задал вопрос, ответа на который я и сама не знала:
— А почему вы вместе?
— Так получилось…
Вдруг громко забрехали собаки, впрочем, заткнулись тут же, а мой случайный знакомец дернул за рукав:
— Прячься!
— От кого?
Ответить не успел: на пустую улицу вылетели всадники. С гиканьем, свистом, с хлыстами, что вспарывали воздух, подгоняя лошадей, и без того ошалевших. И те хрипели, били копытами, подымая облачка пыли, а я думала, что бежать поздно.
Первый из кавалькады, на вороном кишанском жеребце, влетел во двор.
— Эй, хозяева! — Его голос мог бы и покойника поднять. Но пес, молодой, породистый, счел, что этого мало. Сунув пальцы в рот, он свистнул так, что уши заложило.
Жеребец попятился, пошел боком, но был остановлен крепкой рукой.
А всадник заметил меня.
Как-то вот неуютно сразу стало. Пес ухмыльнулся и перекинул хлыст из руки в руку, длинный измочаленный конец его упал в песок.
— Надо же…
Хлыст шевельнулся и бросился к ногам, не пытаясь ударить, пугая.
Я не побежала.
И псу это не понравилось. Он тронул коня, заставляя подойти ближе… тесня меня к стене дома. А когда отступать мне стало некуда, резко дернул поводья, поднимая жеребца на дыбы. Передо мной мелькнули вороное брюхо с полосой подпруги, тонкие ноги и круглые копыта с полумесяцами подков. А над самым ухом щелкнул хлыст.
— И как это понимать? — Сначала я даже не узнала голос.
Оден.
Он вовремя.
Еще немного, и я бы побежала, то-то было бы радости устроить травлю.
Конь опустился на все четыре ноги, и хлыст выпал из руки всадника.
— Эйо, иди сюда.
С превеликим удовольствием.
— Ты цела?
Я кивнула, но Оден не поверил. Он привлек меня к себе и обнюхал, выискивая, должно быть, запах крови. Нет, я не ранена. А слабость — это от страха, пройдет.
Уже проходит.
— Переоденься. — Оден посторонился, пропуская меня в дом. — И соберись. Мы уезжаем.
Одежду мне вернули, выстиранную настолько, насколько это было возможно, еще влажную, но это мелочи. А рубашку зашили. Я одевалась так поспешно, как могла.
— Имя?
Дверь оставили приоткрытой. Люди были любопытны, я тоже.
— Трайс, господин. Это… это была просто шутка, господин.
Интересно, как далеко она могла зайти? Отчего-то мне и ответ-то знать на этот вопрос не хотелось. Руки дрожали. И ноги. Я села на лавку, пытаясь успокоить себя же: у пса не было причины убивать меня.
А страх… страх — это мелочи.
— Ты командуешь?
— Нет, господин.
— Кто?
Оден не повышает голоса, но в этом нет надобности: его слушают.
— Я, господин. Тарум, хожу под гербом Серого Свинца.
— Почему не остановил?
— Так… молодой же, господин. Горячий. Он не хотел дурного. Шутил просто…
— И давно у вас здесь приняты подобные шутки?
Тарум забормотал что-то, явно оправдываясь. Скорее всего проклинал и того парня на вороном, и собственную невезучесть, и меня заодно… дальше слушать я не стала. Вышла на крыльцо.
Уступили нам того самого кишана, вспененного, нервного, с изодранными боками. Хозяину его достался старостин толстый мерин непонятного окраса, к седлу явно непривычный. Оден, глянув на коня, бросил:
— Загонишь — выплатишь в тройном размере.
Никто не осмелился спорить.
Я же провела по мокрой шее жеребца, уговаривая его, что вреда не причиню. И конь поверил. Успокоился, потянулся даже, касаясь теплыми губами ладони, словно извинялся за то, что пугал.
На коня я не злилась.
Не на коня.
Оден с легкостью поднял меня в седло и, подобрав поводья, сам взлетел.
— Все хорошо, родничок?
Не уверена.
Конь идет мягко, Оден держит крепко и еще руку поглаживает, успокаивая:
— Все хорошо. Скоро мы будем дома.
Мы? Он — вероятно, а вот что касается меня…
— Верь мне, пожалуйста.
— Верю. — Я опираюсь на него.
Верю. Что мне еще остается делать?
Разве что разглядывать дорогу, пыльную и широкую, которая раскаталась желтой тесьмой по зеленому полотнищу луга. Видны за дымкой поля, совсем уж вдалеке река поблескивает, мутная, как рыбий глаз. Машут крыльями мельницы, пережевывая остатки прошлогоднего зерна: совсем скоро потянутся к ним возы, спеша привезти молодое золото, и будут бросать его в поистершиеся зубы жерновов, заставляя воду ли, ветер ли, но работать.
— Оден, почему они тебя слушают?
Я спрашиваю тихо, но он слышит. И понимает истинную суть моего вопроса. Что будет, если эта пятерка поймет, что Оден слаб?
Он сильнее любого человека, но в нем ведь не осталось живого железа.
— Они знают, что я… не совсем здоров. Такое не скроешь. — Он цокает языком, поторапливая жеребца, и тот охотно отзывается. — Но я — это не только я. Это еще и род Красного Золота. И Великие дома. И король. В этом суть, Эйо. Неповиновение мне — это почти то же самое, что неповиновение королю.
Оден замолчал, но ненадолго.
— Кто-то другой из высших может оспорить мое решение. Или бросить вызов. Но до подобного доходит редко, всегда проще решить проблему мирным путем.
— То есть ты можешь приказать любому?
— Почти. — Он улыбается. Мне не надо смотреть на его лицо, чтобы понять — улыбается. — Но есть некоторые правила… скажем так, я не буду наказывать того щенка и его командира, который виноват куда больше. Я изложу ситуацию их вожаку, и он уже примет решение. Если же я вмешаюсь напрямую, это подорвет его авторитет. Так не принято поступать.
У стаи своя иерархия.
— Эйо, — Оден перестал улыбаться, — я прошу тебя относиться ко мне с должным почтением.
— Это как?
Отвечать не спешит и перехватывает покрепче. Боится, что с коня спрыгну от избытка почтительности?
— Не спорь. И даже возражать не пытайся. И уж тем более не называй меня собакой. Ни глупой, ни бестолковой, никакой.
Надо же, не знала, что это его настолько задевает.
— Не задевает. — Он наклоняется к самому ухо. — Мне нравится, но… другие не поймут. Сочтут оскорблением. И то, что я его позволяю, будет воспринято как слабость. Или ненормальность.
Мысли Оден не читает, скорее уж слишком они очевидны.
— Когда мы наедине — делай что хочешь. А в обществе я должен вести себя по правилам.
И я в рамки этих правил, надо полагать, не вписываюсь.