«О, Боже, – думал Григорий, – я всегда знаю, что делать. Я не могу ничего не делать. Что мне осталось сделать, когда все невозможно?»
Белесый морозный рассвет. В полутьме видны силуэты покорно бредущих людей. Сквозь деревья чернеет провал балки.
Они ведут нас в темноте. Они не хотят, чтобы были свидетели, чтобы об этом узнали. Значит, я должен свидетельствовать. Я должен оставить свидетельство. Григорий стиснул в ладони цепочку с нательным крестом и резко рванул. Крест скользнул меж пальцев и упал на тропинку.
Секунду он лежал на тонком ледяном настиле – черный крест в венчике тающих снежинок и исчез, утонул в темноте, в снегу…
Угол старой тюрьмы с облупленной штукатуркой смотрит на реденький парк. Утоптанная тропинка ведет к глубокому рву. Там, за ним – развалины завода железобетонных изделий, пустые баки, помойка. Мы не пойдем туда. Мы остановимся у белого храма с золотыми куполами. За церковной оградой, на полдороге между тюрьмой и братской могилой, стоит огромный черный крест. На гладкой габбровой поверхности нет имен – только терновый венец и страшный вопрос: «Каин, что сделал с братом своим Авелем?».
14
Река Гудзон
Саше Альбову ампутировали левую руку. За спасение роты в бою у мыса Утриш он был представлен к Георгиевскому кресту 3-й степени. Приказ о награждении и первые офицерские погоны подпоручика Александру вручил начальник училища в керченском госпитале. Сам же крест Альбов получил уже в Югославии, где был в составе Гвардейского полка. Служил в РОА в должности начальника отдела пропаганды. С 1945 года в США, где и скончался 3 ноября 1989 года. Неделю не дожил Александр Павлович до падения Берлинской стены, но главное увидеть успел: масштабы зла и его крах, зла, которому он противопоставил свою жизнь и свою веру.
Пролив Дарданеллы
Привязав к лебедке окровавленную шинель, «дрозды» тянут на борт «Херсона» Ивана Магдебурга. Он мечется, сипит: «Огонь, огонь!» Придет в себя уже в Галлиполи – Голом поле, как назовут с русской языковой меткостью военный лагерь Русской Армии на берегу Босфора. В 1925 году вместе с полком передислоцируется в Болгарию.
Ничего не удалось узнать о судьбе капитана Ломаковского и других родственников жены Григория. Неизвестно, что сталось с его детьми – сыном Валерой и дочкой Сашенькой. Умерла ли от тифа, сгинула ли в одном из бессчетных женских ГУЛАГов, сменила ли фамилию, оберегая детей, – бесследно исчезла Александра – женщина, ради которой Григорий Магдебург отдал жизнь.
1
Река Пряжка
«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью.», – неслось из громкоговорителей, намертво притороченных к стенам домов. Деваться от этих звуков было некуда: «Пленившие нас требовали от нас слов песней, и притеснители наши – веселия», – Михаил Людвигович вздохнул и двинулся дальше, по слякоти Старопетергофского проспекта, который теперь назывался улица Юного Пролетария. Держал он путь в школу имени Достоевского, где преподавал словесность.
Школа эта скоро станет знаменитой. В русскую литературу, а затем и кинематограф войдут Викниксор и Косталмед, Япончик и Мамочка, Купчик и Цыган – граждане «Республики ШКИД». Так будет называться роман, который напишут бывшие шкидовцы Григорий Белых и Алексей Еремеев, взявшие общий псевдоним «Л. Пантелеев». Авторам удастся соединить на страницах книги «факты с вымыслом и прозаическую действительность с поэтической фантазией», – заметит директор ШКИДы Виктор Николаевич Сорока-Россинский, сочетая в свою очередь, наблюдательность с педагогической тяжеловесностью.
Окажется на страницах «Шкидских рассказов» и немолодой преподаватель-словесник, не попадающий в унисон с эпохой: «.Мы остались без русского языка. Мы одолевали Викниксора мольбами найти нам преподавателя. Викниксор поискал и нашел. Это был хороший, знающий свое дело педагог. Степенный, седенький, он был похож на академика. Так – Академиком – мы его и прозвали. Он за короткое время успел прочитать курс русской литературы восемнадцатого, девятнадцатого и начала двадцатого века. Мы радовались этой удачной находке.
И вдруг случилось большое несчастье.
Такое несчастье могло случиться только в нашей стране, в Советском Союзе. Однажды, когда мы расшумелись, Академик сказал:
Нельзя ли потише, господа?
Мы вздрогнули.
Господ нету! Не царское время!
Академик смутился.
Прошу прощения, – сказал он, – я старый человек. Мне очень трудно отвыкнуть от старыхбытовых выражений. Как-то нечаянно вырвалось. Извините, господа.
Мы не могли уже больше сдержать своего негодования. Мы стали орать, улюлюкать, топать.
Академика сняли административным путем по ходатайству нашего класса».
Михаил Людвигович Савич, не проработав в ШКИДе полгода, перешел в Советскую школу № 52.
«Я старый человек», – сказал он, словно оправдываясь. Ему в конце 20-х годов едва за пятьдесят. При обычных обстоятельствах – расцвет карьеры, ученики, признание. Не приспособился. Даже если бы не было Пантелеевым сделано точных указаний, я узнала бы родную душу по этому повтору: «господа». Не забывчивость – чего уж, почти десять лет, как перевели господ, не упрямство или какая-то особенная принципиальность, – знаю это по себе: внутренний барьер, стеклянная стена. Перешагнешь – и перестанешь быть самим собой. Или того хуже: как будто не понимаешь, чего от тебя хотят, и рад бы, ради покоя, денег в конце концов, – и не можешь сообразить. Мама рассказывала: детский сад, детишки сидят на стуликах, тетя с указкой объясняет про план ГОЭЛРО. Малыши ерзают, шепчутся. «Кому не интересно, – многозначительно поднимает бровь воспитательница, – тот может выйти».
– Вся группа сидит спокойно, – возмущенно отчитывают мою маму, – и только ваша Леночка встает и уходит!
Наследственность!
«Я старый человек» – грудная жаба, седенький ежик, неуклюжее пальто с заштопанными локтями и потери, потери, потери. Мир бодрых звуков и серого страха отторгал и вызывал отторжение, а надо было жить, кормить семью, а главное – каждый день вставать за кафедру и рассказывать детям о Пушкине.
С братом теперь виделись редко, о чем оба сожалели.
Александра Людвиговича пригласили возглавить яснополянскую школу – станцию, объединившую усадьбу Льва Толстого, мастерские и классы. Он сменил на этом посту дочку графа, Александру Львовну, когда ее арестовали и выслали из страны. Вскоре там начались скандалы, что-то делили, размежевывали. Саша, человек по натуре бесконфликтный, старой, как говориться закалки, ни интриговать, ни хитрить не умел. К тому же – беспартийный. В общем, довольно быстро перестал устраивать начальство. Перебрался с семьей в Москву, после мытарств по съемным углам нашел, наконец, работу в Тимирязевке, на кафедре русского языка.
Приспособится ли он? Научится без запинки произносить слово «товарищи»?
Приспособится. Научится начинать статьи с академических нападок на царский режим, объяснять, что только при советской власти, ссылаться на основоположников. И каждый день вставать за кафедру и рассказывать детям о Пушкине.
Остатки прежде большой семьи собрались в квартире на Декабристов. Михаил Людвигович с Евгенией Трофимовной и повзрослевшие уже Боря с Томой. В соседних комнатах – сестра Александра Людвиговна с сыновьями Евгением и Сашей. Лепился к ним и племянник – Коля Нелюбов, сын покойной Зиночки. Женя Долинский женился на дочери профессора-востоковеда Позднеева, умершего в 1920 году от голода. Анечка – теперь Долинская, и ее сестра Шурочка, в замужестве Римская-Корсакова, – частые гостьи на Декабристов, обаятельные, веселые, черноглазые, из всего, что было под рукой, творили домашний уют, пренебрегая скудостью и сиростью бытия.
Особенно трудно было с образованием для молодых. Евгений удержался в Политехническом благодаря особой атмосфере независимости среди технической интеллигенции (за нее возьмутся позже, после процесса Промпартии) и начал работать в Палате мер и весов. Саша Долинский, которого дядья заразили пристрастием к педагогике, проучился недолго: «Александр Флорович Долинский исключен из числа студентов на основании Постановления Отделенских Проверочных комиссий и Факультетской за невыполнение академической активности». Постановление, врученное Саше в деканате, разъясняло, что студент Долинский, заполняя при поступлении в институт анкету, в графе «Чем занимались родители?» дезинформировал руководство. «Мать до 1917 года – белошвейка», – написал Александр, скрыв таким образом компрометирующий факт, что на самом деле он происходил из семьи полковника царской армии, пусть даже скончавшегося до мировой войны.
«Пра-пра-пра-дедушки, вы эполетами / Вовсе нас сгоните с белого света», – грустно шутила Сашина свояченица, одновременно с ним отчисленная из института, внучка РимскогоКорсакова.
Блеск магдебурговских эполет в анкетах Бори и Томы заслонила разночинная генеалогия Савичей. А любила, кстати, Женечка, пофорсить перед мужем белой косточкой! Глазки заведет к потолку, вздохнет притворно: «Я совершила мезальянс!». Михаил газету отложит, поверх пенсне посмотрит на нее с интересом – и все хохочут.
Впрочем, достаточно было полувзгляда, чтобы определить, что они «из бывших». Походка, поворот головы, ровный, спокойный голос. Прямой взгляд глубоко посаженных светлых глаз, открытый, невеселый. Или так казалось родителям, которые угадывали безнадежную судьбу юноши с выправкой Магдебургов и девушки с белым лбом шляхтенки?
Они любили назвать гостей, франтили в перекроенных из старья обновках, ездили с Долинскими на дачу, с Колей Нелюбовым, полноватым, близоруким и легким на подъем, бегали по театрам, в консерваторию. Танцевали под граммофон, вальсировали под быстрые Тамарочкины аккорды: Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три.
Евгения Трофимовна любовалась на стройную фигуру сына и мысленно набрасывала ему на плечо голубой ментик.
В другие времена отдали бы в гусары, – шептала она мужу на ухо.
Лучшего дела для мужчины, чем преподавание, нет, – строго отвечал Михаил Людвигович, –причем в любые времена.
Насмотрится еще Евгения Трофимовна на сына в военной форме, еще побежит по перрону, крестом схватив платок на груди и натыкаясь на таких же жалких, растерянных женщин.
Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, – отбивает такт учитель. Несутся по клавишам, летят и вновь сбегаются Томины пальцы. – Не спеши, темп, темп!
Его скромные певческие данные, – не без удовольствия размышлял Михаил Людвигович, – и женечкина необыкновенная музыкальность, – как пела она в молодости! – в Тамарочке слились в настоящий талант. Абсолютный слух, врожденная беглость пальцев и редчайшая способность читать ноты с листа. В консерваторию ее взяли без экзаменов, пророчили профессиональную карьеру. Гребень стоял, как вкопанный, в роскошных золотых волосах, осиная талия и улыбка радостная, мгновенная, меняющая лицо и лица.
Девушка на выданье, – разводили руками родители. Они раньше Томы заметили, что ВолодяНаумов, новый приятель и сослуживец Саши Долинского, стал захаживать чаще, чай пить дольше, а в педагогических беседах с Михаилом Людвиговичем делался все более рассеян.
2
Дворник долго топал ногами, стряхивая с валенок снег и наливая вкруг калош грязноватые лужицы. Порог переступать не стал. Порылся в кармане фартука, который обтягивал горой выступающий живот так туго, что хотелось по нему щелкнуть, – и щелкнул бы, не нависай над ним одутловатая физиономия с быстрыми рысьими глазками. Извлекши из недр замызганную бумажку, работник метлы повертел ее, близко поднеся к носу, – та ли? – и, как бы схватившись, принял значительное выражение лица. Он ведь теперь гегемон, проживает хоть и за кухней, но в барской квартире. А баре-то где? Сами в дворницкой скучают. То-то. Вечно мельтеши тудасюда, ворота им отворяй. Вот и ворот больше нет. Перебьются. Ну, а нам без надобности. Он кашлянул, прикрывшись ладонью, и просипел:
Дамочки! Получай записку!
Записками, то есть повестками, жильцов дома вызывали на общественные работы. Загаженный за годы разрухи город надо было приводить в порядок, безработных обеспечивать временным заработком, но главная задача не шла ни в какое сравнение с этими пустяками: сломить, унизить, окончательно растоптать белогвардейское охвостье, уцелевший буржуазный элемент, «дамочек» – попрятавшихся по углам жен, сестер и дочерей, оставшихся без защиты своих мужчин.
Записка могла делегировать дамочку разгружать уголек, расчищать от сугробов Апраксин двор; восемнадцатилетнюю Тамару направили укладывать шпалы на Финляндском вокзале.
Напарницей Томе Савич в тот день поставили Верочку Скробову, однокурсницу и подружку. Ее мать, Зинаида Петровна, знакомая Савичей еще по Бессарабии, клеила из разноцветной папиросной бумаги розы на проволочной ножке и продавала у Никольского собора.
Ботики скользили по насыпи. Ухватив с двух концов заледеневшую шпалу, девушки волокли ее вдоль железнодорожного полотна.
– Шевелись, дамочки! Это вам не царский режим! По две накладывай!
Железо жгло сквозь промокшие варежки. Тамара вдруг вскрикнула, согнулась и, цепляясь за край Верочкиного пальто, упала на снег. Шпала сползла по насыпи, остановилась, уткнувшись концом в сугроб, другим, грозно и безразлично, как ствол пулемета, смотрела на девушку, которая, прижав колени к груди, плакала от боли и унижения.
Тамара Савич надорвалась на так называемых общественных работах. Когда она вышла замуж, то первого ребенка выносить не смогла. Второй родился только спустя четыре года. Больше детей у нее не было.
Хлопочут над девушкой, сжавшейся в углу дивана, Евгения Трофимовна и Верочка. Платки, горячая вода, подушки. По черной лестнице, перескакивая через две ступеньки и не попадая рукой в рукав куртки, несется за врачом Борис. В столовой, сжав виски кулаками, отец глядит остановившимся взглядом на дверь, за которой страдает его дочь. Бессильный, беспомощный, бесполезный.
«Я старый человек…»
3
Театр затих. Сначала умолк шум в зале, резкие хлопки откидных кресел, возбужденные голоса; гул переместился ниже, в гардероб и исчез совсем. Замер перестук дверей в артистических, волной набежали и схлынули быстрые шаги актеров, спешащих к выходу, шелест крепдешиновых платьев и томный смех. Дверь приоткрылась, и в щели возникла кудрявая голова:
Маня! Ты идешь? Тебя у служебного входа поклонники дожидаются!
Ах, не до них!
Маня раздраженно отвернулась к зеркалу. Грим она сняла, бережно промакивая веки влажной салфеткой. Баночки, розовые пахучие кремы, хрустальные флакончики, помады в золотых трубочках, невесомые пуховки – все, что можно было достать на черном рынке, располагалось перед ней в нехарактерном порядке. Маня оглядела с профессиональным одобрением свою изящную, как мейсенский фарфор, головку, подвижное лицо и короткую, шапочкой, стрижку. Модный стиль женщины-гамен. Грациозные манеры. Чарующий голос. Коломбина, Камелия, Бьянка.
Мария Заливанская, актриса первого состава Александринского театра, сыграла уже несколько главных ролей, да так, что некоторые экспансивные критики сравнивали ее с самой Ведринской. Однако дальше дело не шло. Что-то еще требовалось, кроме фарфоровой головки и яркой индивидуальности. Про себя Маня называла это – «маршировать». Читать речевки в Политпросветуправлении, посещать собрания ячейки и говорить громким, отрывистым басом.
Белесый морозный рассвет. В полутьме видны силуэты покорно бредущих людей. Сквозь деревья чернеет провал балки.
Они ведут нас в темноте. Они не хотят, чтобы были свидетели, чтобы об этом узнали. Значит, я должен свидетельствовать. Я должен оставить свидетельство. Григорий стиснул в ладони цепочку с нательным крестом и резко рванул. Крест скользнул меж пальцев и упал на тропинку.
Секунду он лежал на тонком ледяном настиле – черный крест в венчике тающих снежинок и исчез, утонул в темноте, в снегу…
Угол старой тюрьмы с облупленной штукатуркой смотрит на реденький парк. Утоптанная тропинка ведет к глубокому рву. Там, за ним – развалины завода железобетонных изделий, пустые баки, помойка. Мы не пойдем туда. Мы остановимся у белого храма с золотыми куполами. За церковной оградой, на полдороге между тюрьмой и братской могилой, стоит огромный черный крест. На гладкой габбровой поверхности нет имен – только терновый венец и страшный вопрос: «Каин, что сделал с братом своим Авелем?».
14
Река Гудзон
Саше Альбову ампутировали левую руку. За спасение роты в бою у мыса Утриш он был представлен к Георгиевскому кресту 3-й степени. Приказ о награждении и первые офицерские погоны подпоручика Александру вручил начальник училища в керченском госпитале. Сам же крест Альбов получил уже в Югославии, где был в составе Гвардейского полка. Служил в РОА в должности начальника отдела пропаганды. С 1945 года в США, где и скончался 3 ноября 1989 года. Неделю не дожил Александр Павлович до падения Берлинской стены, но главное увидеть успел: масштабы зла и его крах, зла, которому он противопоставил свою жизнь и свою веру.
Пролив Дарданеллы
Привязав к лебедке окровавленную шинель, «дрозды» тянут на борт «Херсона» Ивана Магдебурга. Он мечется, сипит: «Огонь, огонь!» Придет в себя уже в Галлиполи – Голом поле, как назовут с русской языковой меткостью военный лагерь Русской Армии на берегу Босфора. В 1925 году вместе с полком передислоцируется в Болгарию.
Ничего не удалось узнать о судьбе капитана Ломаковского и других родственников жены Григория. Неизвестно, что сталось с его детьми – сыном Валерой и дочкой Сашенькой. Умерла ли от тифа, сгинула ли в одном из бессчетных женских ГУЛАГов, сменила ли фамилию, оберегая детей, – бесследно исчезла Александра – женщина, ради которой Григорий Магдебург отдал жизнь.
Глава 7. Старый человек
1
Река Пряжка
«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью.», – неслось из громкоговорителей, намертво притороченных к стенам домов. Деваться от этих звуков было некуда: «Пленившие нас требовали от нас слов песней, и притеснители наши – веселия», – Михаил Людвигович вздохнул и двинулся дальше, по слякоти Старопетергофского проспекта, который теперь назывался улица Юного Пролетария. Держал он путь в школу имени Достоевского, где преподавал словесность.
Школа эта скоро станет знаменитой. В русскую литературу, а затем и кинематограф войдут Викниксор и Косталмед, Япончик и Мамочка, Купчик и Цыган – граждане «Республики ШКИД». Так будет называться роман, который напишут бывшие шкидовцы Григорий Белых и Алексей Еремеев, взявшие общий псевдоним «Л. Пантелеев». Авторам удастся соединить на страницах книги «факты с вымыслом и прозаическую действительность с поэтической фантазией», – заметит директор ШКИДы Виктор Николаевич Сорока-Россинский, сочетая в свою очередь, наблюдательность с педагогической тяжеловесностью.
Окажется на страницах «Шкидских рассказов» и немолодой преподаватель-словесник, не попадающий в унисон с эпохой: «.Мы остались без русского языка. Мы одолевали Викниксора мольбами найти нам преподавателя. Викниксор поискал и нашел. Это был хороший, знающий свое дело педагог. Степенный, седенький, он был похож на академика. Так – Академиком – мы его и прозвали. Он за короткое время успел прочитать курс русской литературы восемнадцатого, девятнадцатого и начала двадцатого века. Мы радовались этой удачной находке.
И вдруг случилось большое несчастье.
Такое несчастье могло случиться только в нашей стране, в Советском Союзе. Однажды, когда мы расшумелись, Академик сказал:
Нельзя ли потише, господа?
Мы вздрогнули.
Господ нету! Не царское время!
Академик смутился.
Прошу прощения, – сказал он, – я старый человек. Мне очень трудно отвыкнуть от старыхбытовых выражений. Как-то нечаянно вырвалось. Извините, господа.
Мы не могли уже больше сдержать своего негодования. Мы стали орать, улюлюкать, топать.
Академика сняли административным путем по ходатайству нашего класса».
Михаил Людвигович Савич, не проработав в ШКИДе полгода, перешел в Советскую школу № 52.
«Я старый человек», – сказал он, словно оправдываясь. Ему в конце 20-х годов едва за пятьдесят. При обычных обстоятельствах – расцвет карьеры, ученики, признание. Не приспособился. Даже если бы не было Пантелеевым сделано точных указаний, я узнала бы родную душу по этому повтору: «господа». Не забывчивость – чего уж, почти десять лет, как перевели господ, не упрямство или какая-то особенная принципиальность, – знаю это по себе: внутренний барьер, стеклянная стена. Перешагнешь – и перестанешь быть самим собой. Или того хуже: как будто не понимаешь, чего от тебя хотят, и рад бы, ради покоя, денег в конце концов, – и не можешь сообразить. Мама рассказывала: детский сад, детишки сидят на стуликах, тетя с указкой объясняет про план ГОЭЛРО. Малыши ерзают, шепчутся. «Кому не интересно, – многозначительно поднимает бровь воспитательница, – тот может выйти».
– Вся группа сидит спокойно, – возмущенно отчитывают мою маму, – и только ваша Леночка встает и уходит!
Наследственность!
«Я старый человек» – грудная жаба, седенький ежик, неуклюжее пальто с заштопанными локтями и потери, потери, потери. Мир бодрых звуков и серого страха отторгал и вызывал отторжение, а надо было жить, кормить семью, а главное – каждый день вставать за кафедру и рассказывать детям о Пушкине.
С братом теперь виделись редко, о чем оба сожалели.
Александра Людвиговича пригласили возглавить яснополянскую школу – станцию, объединившую усадьбу Льва Толстого, мастерские и классы. Он сменил на этом посту дочку графа, Александру Львовну, когда ее арестовали и выслали из страны. Вскоре там начались скандалы, что-то делили, размежевывали. Саша, человек по натуре бесконфликтный, старой, как говориться закалки, ни интриговать, ни хитрить не умел. К тому же – беспартийный. В общем, довольно быстро перестал устраивать начальство. Перебрался с семьей в Москву, после мытарств по съемным углам нашел, наконец, работу в Тимирязевке, на кафедре русского языка.
Приспособится ли он? Научится без запинки произносить слово «товарищи»?
Приспособится. Научится начинать статьи с академических нападок на царский режим, объяснять, что только при советской власти, ссылаться на основоположников. И каждый день вставать за кафедру и рассказывать детям о Пушкине.
Остатки прежде большой семьи собрались в квартире на Декабристов. Михаил Людвигович с Евгенией Трофимовной и повзрослевшие уже Боря с Томой. В соседних комнатах – сестра Александра Людвиговна с сыновьями Евгением и Сашей. Лепился к ним и племянник – Коля Нелюбов, сын покойной Зиночки. Женя Долинский женился на дочери профессора-востоковеда Позднеева, умершего в 1920 году от голода. Анечка – теперь Долинская, и ее сестра Шурочка, в замужестве Римская-Корсакова, – частые гостьи на Декабристов, обаятельные, веселые, черноглазые, из всего, что было под рукой, творили домашний уют, пренебрегая скудостью и сиростью бытия.
Особенно трудно было с образованием для молодых. Евгений удержался в Политехническом благодаря особой атмосфере независимости среди технической интеллигенции (за нее возьмутся позже, после процесса Промпартии) и начал работать в Палате мер и весов. Саша Долинский, которого дядья заразили пристрастием к педагогике, проучился недолго: «Александр Флорович Долинский исключен из числа студентов на основании Постановления Отделенских Проверочных комиссий и Факультетской за невыполнение академической активности». Постановление, врученное Саше в деканате, разъясняло, что студент Долинский, заполняя при поступлении в институт анкету, в графе «Чем занимались родители?» дезинформировал руководство. «Мать до 1917 года – белошвейка», – написал Александр, скрыв таким образом компрометирующий факт, что на самом деле он происходил из семьи полковника царской армии, пусть даже скончавшегося до мировой войны.
«Пра-пра-пра-дедушки, вы эполетами / Вовсе нас сгоните с белого света», – грустно шутила Сашина свояченица, одновременно с ним отчисленная из института, внучка РимскогоКорсакова.
Блеск магдебурговских эполет в анкетах Бори и Томы заслонила разночинная генеалогия Савичей. А любила, кстати, Женечка, пофорсить перед мужем белой косточкой! Глазки заведет к потолку, вздохнет притворно: «Я совершила мезальянс!». Михаил газету отложит, поверх пенсне посмотрит на нее с интересом – и все хохочут.
Впрочем, достаточно было полувзгляда, чтобы определить, что они «из бывших». Походка, поворот головы, ровный, спокойный голос. Прямой взгляд глубоко посаженных светлых глаз, открытый, невеселый. Или так казалось родителям, которые угадывали безнадежную судьбу юноши с выправкой Магдебургов и девушки с белым лбом шляхтенки?
Они любили назвать гостей, франтили в перекроенных из старья обновках, ездили с Долинскими на дачу, с Колей Нелюбовым, полноватым, близоруким и легким на подъем, бегали по театрам, в консерваторию. Танцевали под граммофон, вальсировали под быстрые Тамарочкины аккорды: Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три.
Евгения Трофимовна любовалась на стройную фигуру сына и мысленно набрасывала ему на плечо голубой ментик.
В другие времена отдали бы в гусары, – шептала она мужу на ухо.
Лучшего дела для мужчины, чем преподавание, нет, – строго отвечал Михаил Людвигович, –причем в любые времена.
Насмотрится еще Евгения Трофимовна на сына в военной форме, еще побежит по перрону, крестом схватив платок на груди и натыкаясь на таких же жалких, растерянных женщин.
Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, – отбивает такт учитель. Несутся по клавишам, летят и вновь сбегаются Томины пальцы. – Не спеши, темп, темп!
Его скромные певческие данные, – не без удовольствия размышлял Михаил Людвигович, – и женечкина необыкновенная музыкальность, – как пела она в молодости! – в Тамарочке слились в настоящий талант. Абсолютный слух, врожденная беглость пальцев и редчайшая способность читать ноты с листа. В консерваторию ее взяли без экзаменов, пророчили профессиональную карьеру. Гребень стоял, как вкопанный, в роскошных золотых волосах, осиная талия и улыбка радостная, мгновенная, меняющая лицо и лица.
Девушка на выданье, – разводили руками родители. Они раньше Томы заметили, что ВолодяНаумов, новый приятель и сослуживец Саши Долинского, стал захаживать чаще, чай пить дольше, а в педагогических беседах с Михаилом Людвиговичем делался все более рассеян.
2
Дворник долго топал ногами, стряхивая с валенок снег и наливая вкруг калош грязноватые лужицы. Порог переступать не стал. Порылся в кармане фартука, который обтягивал горой выступающий живот так туго, что хотелось по нему щелкнуть, – и щелкнул бы, не нависай над ним одутловатая физиономия с быстрыми рысьими глазками. Извлекши из недр замызганную бумажку, работник метлы повертел ее, близко поднеся к носу, – та ли? – и, как бы схватившись, принял значительное выражение лица. Он ведь теперь гегемон, проживает хоть и за кухней, но в барской квартире. А баре-то где? Сами в дворницкой скучают. То-то. Вечно мельтеши тудасюда, ворота им отворяй. Вот и ворот больше нет. Перебьются. Ну, а нам без надобности. Он кашлянул, прикрывшись ладонью, и просипел:
Дамочки! Получай записку!
Записками, то есть повестками, жильцов дома вызывали на общественные работы. Загаженный за годы разрухи город надо было приводить в порядок, безработных обеспечивать временным заработком, но главная задача не шла ни в какое сравнение с этими пустяками: сломить, унизить, окончательно растоптать белогвардейское охвостье, уцелевший буржуазный элемент, «дамочек» – попрятавшихся по углам жен, сестер и дочерей, оставшихся без защиты своих мужчин.
Записка могла делегировать дамочку разгружать уголек, расчищать от сугробов Апраксин двор; восемнадцатилетнюю Тамару направили укладывать шпалы на Финляндском вокзале.
Напарницей Томе Савич в тот день поставили Верочку Скробову, однокурсницу и подружку. Ее мать, Зинаида Петровна, знакомая Савичей еще по Бессарабии, клеила из разноцветной папиросной бумаги розы на проволочной ножке и продавала у Никольского собора.
Ботики скользили по насыпи. Ухватив с двух концов заледеневшую шпалу, девушки волокли ее вдоль железнодорожного полотна.
– Шевелись, дамочки! Это вам не царский режим! По две накладывай!
Железо жгло сквозь промокшие варежки. Тамара вдруг вскрикнула, согнулась и, цепляясь за край Верочкиного пальто, упала на снег. Шпала сползла по насыпи, остановилась, уткнувшись концом в сугроб, другим, грозно и безразлично, как ствол пулемета, смотрела на девушку, которая, прижав колени к груди, плакала от боли и унижения.
Тамара Савич надорвалась на так называемых общественных работах. Когда она вышла замуж, то первого ребенка выносить не смогла. Второй родился только спустя четыре года. Больше детей у нее не было.
Хлопочут над девушкой, сжавшейся в углу дивана, Евгения Трофимовна и Верочка. Платки, горячая вода, подушки. По черной лестнице, перескакивая через две ступеньки и не попадая рукой в рукав куртки, несется за врачом Борис. В столовой, сжав виски кулаками, отец глядит остановившимся взглядом на дверь, за которой страдает его дочь. Бессильный, беспомощный, бесполезный.
«Я старый человек…»
3
Театр затих. Сначала умолк шум в зале, резкие хлопки откидных кресел, возбужденные голоса; гул переместился ниже, в гардероб и исчез совсем. Замер перестук дверей в артистических, волной набежали и схлынули быстрые шаги актеров, спешащих к выходу, шелест крепдешиновых платьев и томный смех. Дверь приоткрылась, и в щели возникла кудрявая голова:
Маня! Ты идешь? Тебя у служебного входа поклонники дожидаются!
Ах, не до них!
Маня раздраженно отвернулась к зеркалу. Грим она сняла, бережно промакивая веки влажной салфеткой. Баночки, розовые пахучие кремы, хрустальные флакончики, помады в золотых трубочках, невесомые пуховки – все, что можно было достать на черном рынке, располагалось перед ней в нехарактерном порядке. Маня оглядела с профессиональным одобрением свою изящную, как мейсенский фарфор, головку, подвижное лицо и короткую, шапочкой, стрижку. Модный стиль женщины-гамен. Грациозные манеры. Чарующий голос. Коломбина, Камелия, Бьянка.
Мария Заливанская, актриса первого состава Александринского театра, сыграла уже несколько главных ролей, да так, что некоторые экспансивные критики сравнивали ее с самой Ведринской. Однако дальше дело не шло. Что-то еще требовалось, кроме фарфоровой головки и яркой индивидуальности. Про себя Маня называла это – «маршировать». Читать речевки в Политпросветуправлении, посещать собрания ячейки и говорить громким, отрывистым басом.