Когда вывесили приказ о регистрации, он сразу решил подчиниться. Мама твоя плакала, весь вечер его уговаривала переждать, пересидеть у нас…
А он? – всхлипнул Вадик.
А он нас же успокаивал, убеждал, что ничего не произойдет, что война окончена и никто егоне тронет – кто же воюет с безоружными? По себе судил… – вздохнул Сафонов и, помолчав, добавил: – Не так уж сильно он насчет большевиков заблуждался. Думаю, опасался подвергнуть нашу семью опасности. Знаешь сам, квартальный теперь через день с проверками является…
Что же он не уехал с Врангелем?
У Григория Трофимовича в Екатеринославе семья. Жена и дети. Ты можешь себепредставить, чтобы я, спасая свою жизнь, уехал и оставил вас с мамой в беде?
Вадик отчаянно замотал головой.
Вот видишь! Как же я мог уговорить его делать то, что сам считаю недостойным?
Григорий Трофимович – человек чести, – горячо заговорил мальчик, – белый рыцарь!
Ты и запомни его таким. Когда-нибудь этот ужас кончится, и ты расскажешь о нем все, чтознал. Или напишешь, – улыбнулся отец, глядя в изумленное лицо сына. – Знаем, знаем про твои секретные рукописи!
Он обернулся на легкий шорох: прислонившись к дверному косяку, стояла Ольга Ивановна, давно, видно, слушавшая разговор двух самых близких ей мужчин. Сжав пальцами белые кружева на горле, она прошептала:
Андрюша, что теперь с нами будет?
К Сафоновым пришли рано утром.
Изъятие излишков у буржуазии, – объявил с порога коротконогий еврей в серой смушковойшапке. Из-за его плеча, нетерпеливо переминаясь, выглядывали красноармейцы.
Распоряжение ревкома, – комиссар потряс в воздухе сложенной вдвое бумагой и, покончивтаким образом с формальностями, махнул рукой. – Приступай, ребята!
В мешки летели одеяла, простыни, пальто, ложки, сапоги, валенки, серый пуховый платок. С головой залазя в распахнутые шкафы, тащили с плечиков платья, уважительно щупали чесучевые кальсоны, гогоча, растягивали на растопыренных пальцах дамское белье. Покрутив на свету сережки с круглым изумрудным камешком, комиссар прибрал их в нагрудный карман.
Окинув удовлетворенным взором разоренную квартиру, коротконогий прихватил с вешалки тулуп, и, приподняв в сторону плачущей Ольги шапку, потопал с крыльца.
В Государственном архиве Крыма хранится жалоба Сафонова, направленная в феврале 1921 года в ревком. В пространном трехстраничном заявлении Андрей Платонович пишет, что он – коренной керчанин и много сделал для города, зарабатывая трудом интеллигента. Объясняет, что в результате февральской акции семья лишилась всего необходимого, верхней одежды, теплых вещей и школьной формы для двух сыновей, что забрали нижнее белье, носки, посуду. Не побрезговали даже салфетками и чайными полотенцами. Ходатайство инженера-путейца удовлетворенно не было, поскольку, как гласила резолюция, проситель являлся собственником и служил у белых.
С учебой было покончено. Вадик Сафонов устроился на работу в порт, потом в ихтиологическую лабораторию. Писательский дар, который заметил отец, проявился рано. К 16 годам он написал три фантастических романа и повез рукописи в Москву. Опубликовал несколько исторических романов, дружил с Даниилом Андреевым, оставил воспоминания.
В годы перестройки, когда ему было уже за восемьдесят, а глаза отказывали служить, Вадим Андреевич приехал в Керчь. Здесь он встретился с сотрудником Историко-археологического музея, ученым-краеведом Владимиром Филипповичем Санжаровцем, и рассказал ему о событиях, которые жили в его памяти всю жизнь.
Спустя почти пятнадцать лет, когда я начала исследовать историю своей семьи, украинские ученые обнаружили в архивах анкеты, которые заполняли арестованные после регистрации офицеры. Среди них, в керченских папках, нашлась анкета, заполненная рукой Григория Трофимовича Магдебурга. В первой строчке он указал свой адрес: 2-я Босфорская, 8.
Каков был драматический эффект, когда во дворике Историко-археологического музея, уставленного античными редкостями, я протянула копию анкеты Владимиру Филипповичу и он увидел адрес – улица и дом, где жила семья почетного керченского гражданина Вадима Сафонова. Воистину, неисповедимы пути Господни…
Вместе с Владимиром Филипповичем мы двинулись на Преображенку. Мимо унылых бетонных халуп, возведенных на месте храма, мимо ярких полотнищ, предлагающих нам купить что-то ненужное, мимо портретов мордатых людей с пририсованными усами, мимо ракушечных особнячков с витыми новодельными воротами. Постояли около плаца, поросшего кустиками сухой травы. Энергично жестикулируя, ученый-краевед показывал мне, где находился вход в казарму, как могли располагаться ряды проволоки, кратчайшую дорогу, по которой юнкера шли на молебен.
Оттуда мы свернули на Босфорскую. Золотые листья акаций устилали палисадники перед белыми домиками с облупившейся лепниной. В конце улицы сверкнуло море. Навстречу нам шагал белобрысый мальчишка с удочкой на худеньком плече. В наполненном водой целлофановом мешке метались пучеглазые бычки. Мы вошли в арку.
Узкий проход меж невысоких фруктовых деревьев, тесный коридор, заляпанный краской шкаф с дверцей на одной петле, закрытая дверь. Осторожно нащупала ручку, нажала. В полутьме за спиной двинулась тень. Перехватив дыхание, я прижалась спиной к стенке. Напротив меня, у входа в другую комнату, стояло зеркало. – Господи, – подумала я, – что я ищу, в конце концов?
Голубые ставни распахнулись, и из окна до пояса вылезла круглая блондинка в розовом трико со стразами:
Шо вам здесь надо?
В этом доме мой прадед провел свои последние дни, – охотно объяснила я наше вторжение.
Да кому это нужно? – завопила блондинка. – Вот мне, например, плевать трижды, где все моибабки-дедки проживали!
Я вам мешаю? – спросила я.
Розовое трико нырнуло в дом. Через минуту хозяйка домика вылетела на крыльцо, где и стояла, уперев руки в бока, бурчала и бдительно следила за нами, видимо, полагая мою болтовню прикрытием иных, более понятных ей намерений, до тех пор, пока мы с Владимиром Филипповичем, вздохнув, не удалились.
Поиски прошлого, – размышляла я, стоя на Царской пристани лицом к горизонту, за которым девяносто лет назад скрылась эскадра Врангеля, – дворянская забава. С волнением перебирает отпрыск благородного семейства архивные бумаги, всматриваясь в ясные лица на уцелевших дагерротипах; вдыхает дым бородинских редутов; его глаз веселят витиеватые отметки полковых писарей о крестах за храбрость и сказочные имена турецких крепостей; он разгадывает неровный почерк сложеных треугольником писем и благоговейно читает список научных трудов, подшитый к уголовному делу.
Люди тяжелой физической работы, кому, как правило, понятен лишь тот труд, который дает немедленные осязаемые результаты, могут найти в биографии предков опыт страдания, честное ремесло, окопы в Восточной Пруссии и освобожденный Смоленск.
Что искать в своем прошлом мещанину? Гладкий пробор приказчика, тыловые каптерки, искательный взгляд и шуршание конвертов, чужие кастрюли, перманент, торопливый донос мелким почерком и стук прикладами в соседскую дверь…
12
Была такая советская песня – «С чего начинается Родина?». Родина, по мнению автора, начиналась с березок, окошек и чувства осажденной крепости – «С того-о-о-о, что в любых испыта-а-а-а-ниях, – заунывно тянул бархатный баритон, – у нас никому не отня-а-а-ать». В числе ценностей, полученных по наследству, фигурировала в том числе и «старая отцовская буденовка», найденная «где-то в шкафу». А не случалось ли пытливым потомкам находить в том же шкафу чайные полотенца Сафоновых? А обручальные кольца, снятые с расстрелянных заложников? А не попадались там, на полочке, реквизированные шубы? Или пропили? Или сменяли на хлеб на толкучке в голодные годы? Или умножили, шаря по чужим шкафам в блокадном Ленинграде?
Впрочем, и про буденовку можно рассказать подробнее: с начала Мировой войны художники Васнецов и Кустодиев разрабатывали проект формы для русской армии. «Победки» – как назывались новые головные уборы, были уже сшиты и лежали на складах, ожидая парада победы. Но судьба их сложилась по-другому…
Любопытно еще одно обстоятельство. В одной и той же стране, в одних шкафах хранились «экспроприированные» с царских складов буденовки, а в других – фуражки, с нацарапанными кровью фамилиями, брошенные офицерам, которых строители коммунизма в модных шапках вели ночью темными расстрельными оврагами.
Крым – летняя столица России. Царская семья и аристократия отдыхала в Ливадийских дворцах, а чахоточная интеллигенция дышала свежим приморским воздухом. По набережной Ялты прогуливалась дама с собачкой, в Феодосии рисовал Айвазовский, в Коктебеле кружились молодые футуристы. В двадцатые годы крымские города переполнены беженцами с севера, среди них актеры, литераторы, журналисты. Бунин, Шмелев, Волошин, Цветаева, Паустовский. Многим из них удалось эмигрировать. Почти все оставили свидетельства.
«В Крыму в те годы был ад», – напишет в своих воспоминаниях известная актриса Фаина Раневская.
Случалось мне во время работы над этой книгой читать и воспоминания «красных»: «Устав от бумажной работы, Розалия Семеновна («Землячка» – Залкинд), любила сама постоять за пулеметом».
По указанию председателя Реввоенсовета Льва Троцкого в Крыму была организована «тройка», наделенная особыми карательными функциями с неограниченными полномочиями. В нее вошли: венгерский эмигрант, председатель Крымского ревкома Бела Кун, секретарь обкома партии Розалия Землячка и чекист Фельдман. Первым шагом было опубликование приказа всем, кто добровольно сложил оружие, пройти немедленную регистрацию для легализации своего положения. Когда списки были составлены, началось «изъятие» и массовые расстрелы. В каждом крымском городе расправы имели свои особенные черты. В Феодосии закладывали основы советского планирования: положено было расстреливать по 120 человек в день, убитых сбрасывали в старые генуэзские колодцы. В Ялте, где традиционно располагались госпиталя и лазареты, жертвами расправы стали врачи, санитары, сестры милосердия, персонал «Красного креста». Раненых выносили на носилках на улицу и добивали штыками. То, что происходило в Симферополе вошло в историю под названием «симферопольская бойня». Жен и матерей гнали от полузасыпанных, шевелящихся рвов нагайками. В Севастополе и Балаклаве вешали сотнями, для этих целей использовали столбы, деревья и даже памятники. В Алупке расстреляли больных из земских санаториев. В Керчи устраивали «десант на Кубань», то есть вывозили в море на барже несколько сот связанных людей и затапливали судно.
Уже 8 декабря уполномоченный ударной группы товарищ Данишевский докладывал начальству: «Задержанных в Керчи офицеров приблизительно 800 человек, из которых расстреляно около 700 человек, а остальные отправлены на север. В настоящее время приступаю к регистрации бежавшей с севера буржуазии».
Военные, священники, гимназисты и гимназистки, ветеринары, портовые рабочие, татары, черкесы, мусульмане, журналисты и земские деятели, казаки, профессора, крестьяне, агрономы и кооператоры, анархисты, зеленые, махновцы, толстовцы, старики, женщины с грудными младенцами.
По неполным данным, жертвами красного террора в Крыму, который называли тогда «всероссийским кладбищем», стали 120–150 тысяч человек.
13
Тюрьма углом выдавалась в жиденький корявый лесок. Из окна на втором этаже была видна узкая полоска льда – небывалые морозы сковали Керченский залив так, что по нему можно было ходить пешком; обмерзшие домики и Царский курган. Редкие фигурки быстро перебегали голое, будто вставшее колом, пространство, желтый, смешанный с грязью и мусором, снег. На единственных нарах стонал генерал Максуди – у него был тиф, никто не сгонял и не теснил его из страха заразиться.
Люткевич неприязненно потер рукой заросший подбородок, и, переступая через серые, свернувшиеся в обморочной дремоте кули, пробрался в угол. Григорий сидел, откинув голову на стенку, и неотрывно смотрел, как с потолка сползают водяные струйки – тающая от скученного дыхания изморозь. На его разостланной шинели лежал, обхватив руками живот, мальчик-гимназист, босой, в нательной рубахе и рваных штанах на голое тело. Его мучила дизентерия. Время от времени он просыпался, вздрагивал и полз на четвереньках в грязный, загаженный угол.
Качался, как еврей на молитве, и гудел что-то под нос телеграфист с всклокоченной седой бородой. Когда Михаил опустился рядом, он вздернул голову и яростно закричал:
Это проверка, господа, я уверен, господа, это проверка! Они проверят наши документы изавтра же выпустят!
Михаил рассеянно взглянул на него и произнес:
Получается, Гриша, что мы просчитались? – он закрыл глаза и представил палубу корабля,переполненную здоровыми, знакомыми, а главное, вооруженными людьми. Люткевич разжал кулак и с горечью посмотрел на пустую ладонь. Его руки были безоружными впервые за последние шесть лет.
Григорий, мы просчитались? – повторил он угрюмо молчащему другу.
Что там считать-то было? Уехать в Турцию и оставить Александру умирать с голоду? Былшанс, и я его использовал. Или нам следовало заранее посчитать, кто выиграет, и примкнуть к победителям? Подлецами никогда не были. Нет, это ты им оставь, Миша.
Он внезапно замолчал, и, усмехнувшись, закончил: – Когда воюешь, всегда должен рассчитывать на поражение. Этот перевал мы с тобой не взяли. Желать осталось только одного – чтобы скорее и чтобы от пули.
Нервное движение прошло вдруг по оцепенелым людям. Железный металлический скрип раздался в коридоре, лязг – поднимали засов. Туго поддавшись, открылась дверь. В темном провале возникло плоское лицо под узким лакированным козырьком:
Все выходите.
Грузно, покорно, поспешно, как будто их звали на праздник, на фейерверк или на чаепитие, они зашевелились на полу. Торопливо собирали какие-то вещи, застегивались. Офицеры, их было человек пять в камере, вышли первыми на утоптанную тропинку меж корявых голых стволов. Телеграфист вцепился Григорию в рукав:
Господин офицер, это же нас на допрос ведут, в дом Домгера?
Григорий похлопал его по руке и убыстрил шаг.
Красноармейцы, подняв воротники от снежного ветра, подгоняли прикладами отстающих. Люткевич шел с краю, заложив руки за спину, будто связанные.
Старика Максуди вели под руки. Он так и не пришел в сознание, что-то бормотал, иногда вскидывал голову и блестящими от лихорадки глазами обводил унылую вереницу, не понимая, куда они бредут, и улыбался, если сталкивался с кем-то глазами.
Поручик Алексеев шел в задних рядах. Он покинул камеру позже всех, искал тужурку, которой кого-то укрыл, пока нашел, застегнул, в общем, вышел последний. Шел тяжело, хромал, припадая на раненую в бедро ногу. Рана гнила, ныла. Высокий вертлявый красноармеец визгливо заорал:
Не отставай! – и ударил его прикладом по лицу.
Как смеешь ты, мерзавец, я офицер, у меня Георгий, я в окопах сидел, а ты кто такой, –схватив приклад, Алексеев затряс его обеими руками.
Поручик, отставить! – рявкнул Люткевич, но красноармеец опередил его.
Вперед, не оборачиваться! – закричали конвоиры, и двое из них отделились от колонны,отволакивая за рукава тужурки вздрагивающее тело.
Два чернобородых казака, опустив головы, тихо запели: «Со святыми упокой».
А он? – всхлипнул Вадик.
А он нас же успокаивал, убеждал, что ничего не произойдет, что война окончена и никто егоне тронет – кто же воюет с безоружными? По себе судил… – вздохнул Сафонов и, помолчав, добавил: – Не так уж сильно он насчет большевиков заблуждался. Думаю, опасался подвергнуть нашу семью опасности. Знаешь сам, квартальный теперь через день с проверками является…
Что же он не уехал с Врангелем?
У Григория Трофимовича в Екатеринославе семья. Жена и дети. Ты можешь себепредставить, чтобы я, спасая свою жизнь, уехал и оставил вас с мамой в беде?
Вадик отчаянно замотал головой.
Вот видишь! Как же я мог уговорить его делать то, что сам считаю недостойным?
Григорий Трофимович – человек чести, – горячо заговорил мальчик, – белый рыцарь!
Ты и запомни его таким. Когда-нибудь этот ужас кончится, и ты расскажешь о нем все, чтознал. Или напишешь, – улыбнулся отец, глядя в изумленное лицо сына. – Знаем, знаем про твои секретные рукописи!
Он обернулся на легкий шорох: прислонившись к дверному косяку, стояла Ольга Ивановна, давно, видно, слушавшая разговор двух самых близких ей мужчин. Сжав пальцами белые кружева на горле, она прошептала:
Андрюша, что теперь с нами будет?
К Сафоновым пришли рано утром.
Изъятие излишков у буржуазии, – объявил с порога коротконогий еврей в серой смушковойшапке. Из-за его плеча, нетерпеливо переминаясь, выглядывали красноармейцы.
Распоряжение ревкома, – комиссар потряс в воздухе сложенной вдвое бумагой и, покончивтаким образом с формальностями, махнул рукой. – Приступай, ребята!
В мешки летели одеяла, простыни, пальто, ложки, сапоги, валенки, серый пуховый платок. С головой залазя в распахнутые шкафы, тащили с плечиков платья, уважительно щупали чесучевые кальсоны, гогоча, растягивали на растопыренных пальцах дамское белье. Покрутив на свету сережки с круглым изумрудным камешком, комиссар прибрал их в нагрудный карман.
Окинув удовлетворенным взором разоренную квартиру, коротконогий прихватил с вешалки тулуп, и, приподняв в сторону плачущей Ольги шапку, потопал с крыльца.
В Государственном архиве Крыма хранится жалоба Сафонова, направленная в феврале 1921 года в ревком. В пространном трехстраничном заявлении Андрей Платонович пишет, что он – коренной керчанин и много сделал для города, зарабатывая трудом интеллигента. Объясняет, что в результате февральской акции семья лишилась всего необходимого, верхней одежды, теплых вещей и школьной формы для двух сыновей, что забрали нижнее белье, носки, посуду. Не побрезговали даже салфетками и чайными полотенцами. Ходатайство инженера-путейца удовлетворенно не было, поскольку, как гласила резолюция, проситель являлся собственником и служил у белых.
С учебой было покончено. Вадик Сафонов устроился на работу в порт, потом в ихтиологическую лабораторию. Писательский дар, который заметил отец, проявился рано. К 16 годам он написал три фантастических романа и повез рукописи в Москву. Опубликовал несколько исторических романов, дружил с Даниилом Андреевым, оставил воспоминания.
В годы перестройки, когда ему было уже за восемьдесят, а глаза отказывали служить, Вадим Андреевич приехал в Керчь. Здесь он встретился с сотрудником Историко-археологического музея, ученым-краеведом Владимиром Филипповичем Санжаровцем, и рассказал ему о событиях, которые жили в его памяти всю жизнь.
Спустя почти пятнадцать лет, когда я начала исследовать историю своей семьи, украинские ученые обнаружили в архивах анкеты, которые заполняли арестованные после регистрации офицеры. Среди них, в керченских папках, нашлась анкета, заполненная рукой Григория Трофимовича Магдебурга. В первой строчке он указал свой адрес: 2-я Босфорская, 8.
Каков был драматический эффект, когда во дворике Историко-археологического музея, уставленного античными редкостями, я протянула копию анкеты Владимиру Филипповичу и он увидел адрес – улица и дом, где жила семья почетного керченского гражданина Вадима Сафонова. Воистину, неисповедимы пути Господни…
Вместе с Владимиром Филипповичем мы двинулись на Преображенку. Мимо унылых бетонных халуп, возведенных на месте храма, мимо ярких полотнищ, предлагающих нам купить что-то ненужное, мимо портретов мордатых людей с пририсованными усами, мимо ракушечных особнячков с витыми новодельными воротами. Постояли около плаца, поросшего кустиками сухой травы. Энергично жестикулируя, ученый-краевед показывал мне, где находился вход в казарму, как могли располагаться ряды проволоки, кратчайшую дорогу, по которой юнкера шли на молебен.
Оттуда мы свернули на Босфорскую. Золотые листья акаций устилали палисадники перед белыми домиками с облупившейся лепниной. В конце улицы сверкнуло море. Навстречу нам шагал белобрысый мальчишка с удочкой на худеньком плече. В наполненном водой целлофановом мешке метались пучеглазые бычки. Мы вошли в арку.
Узкий проход меж невысоких фруктовых деревьев, тесный коридор, заляпанный краской шкаф с дверцей на одной петле, закрытая дверь. Осторожно нащупала ручку, нажала. В полутьме за спиной двинулась тень. Перехватив дыхание, я прижалась спиной к стенке. Напротив меня, у входа в другую комнату, стояло зеркало. – Господи, – подумала я, – что я ищу, в конце концов?
Голубые ставни распахнулись, и из окна до пояса вылезла круглая блондинка в розовом трико со стразами:
Шо вам здесь надо?
В этом доме мой прадед провел свои последние дни, – охотно объяснила я наше вторжение.
Да кому это нужно? – завопила блондинка. – Вот мне, например, плевать трижды, где все моибабки-дедки проживали!
Я вам мешаю? – спросила я.
Розовое трико нырнуло в дом. Через минуту хозяйка домика вылетела на крыльцо, где и стояла, уперев руки в бока, бурчала и бдительно следила за нами, видимо, полагая мою болтовню прикрытием иных, более понятных ей намерений, до тех пор, пока мы с Владимиром Филипповичем, вздохнув, не удалились.
Поиски прошлого, – размышляла я, стоя на Царской пристани лицом к горизонту, за которым девяносто лет назад скрылась эскадра Врангеля, – дворянская забава. С волнением перебирает отпрыск благородного семейства архивные бумаги, всматриваясь в ясные лица на уцелевших дагерротипах; вдыхает дым бородинских редутов; его глаз веселят витиеватые отметки полковых писарей о крестах за храбрость и сказочные имена турецких крепостей; он разгадывает неровный почерк сложеных треугольником писем и благоговейно читает список научных трудов, подшитый к уголовному делу.
Люди тяжелой физической работы, кому, как правило, понятен лишь тот труд, который дает немедленные осязаемые результаты, могут найти в биографии предков опыт страдания, честное ремесло, окопы в Восточной Пруссии и освобожденный Смоленск.
Что искать в своем прошлом мещанину? Гладкий пробор приказчика, тыловые каптерки, искательный взгляд и шуршание конвертов, чужие кастрюли, перманент, торопливый донос мелким почерком и стук прикладами в соседскую дверь…
12
Была такая советская песня – «С чего начинается Родина?». Родина, по мнению автора, начиналась с березок, окошек и чувства осажденной крепости – «С того-о-о-о, что в любых испыта-а-а-а-ниях, – заунывно тянул бархатный баритон, – у нас никому не отня-а-а-ать». В числе ценностей, полученных по наследству, фигурировала в том числе и «старая отцовская буденовка», найденная «где-то в шкафу». А не случалось ли пытливым потомкам находить в том же шкафу чайные полотенца Сафоновых? А обручальные кольца, снятые с расстрелянных заложников? А не попадались там, на полочке, реквизированные шубы? Или пропили? Или сменяли на хлеб на толкучке в голодные годы? Или умножили, шаря по чужим шкафам в блокадном Ленинграде?
Впрочем, и про буденовку можно рассказать подробнее: с начала Мировой войны художники Васнецов и Кустодиев разрабатывали проект формы для русской армии. «Победки» – как назывались новые головные уборы, были уже сшиты и лежали на складах, ожидая парада победы. Но судьба их сложилась по-другому…
Любопытно еще одно обстоятельство. В одной и той же стране, в одних шкафах хранились «экспроприированные» с царских складов буденовки, а в других – фуражки, с нацарапанными кровью фамилиями, брошенные офицерам, которых строители коммунизма в модных шапках вели ночью темными расстрельными оврагами.
Крым – летняя столица России. Царская семья и аристократия отдыхала в Ливадийских дворцах, а чахоточная интеллигенция дышала свежим приморским воздухом. По набережной Ялты прогуливалась дама с собачкой, в Феодосии рисовал Айвазовский, в Коктебеле кружились молодые футуристы. В двадцатые годы крымские города переполнены беженцами с севера, среди них актеры, литераторы, журналисты. Бунин, Шмелев, Волошин, Цветаева, Паустовский. Многим из них удалось эмигрировать. Почти все оставили свидетельства.
«В Крыму в те годы был ад», – напишет в своих воспоминаниях известная актриса Фаина Раневская.
Случалось мне во время работы над этой книгой читать и воспоминания «красных»: «Устав от бумажной работы, Розалия Семеновна («Землячка» – Залкинд), любила сама постоять за пулеметом».
По указанию председателя Реввоенсовета Льва Троцкого в Крыму была организована «тройка», наделенная особыми карательными функциями с неограниченными полномочиями. В нее вошли: венгерский эмигрант, председатель Крымского ревкома Бела Кун, секретарь обкома партии Розалия Землячка и чекист Фельдман. Первым шагом было опубликование приказа всем, кто добровольно сложил оружие, пройти немедленную регистрацию для легализации своего положения. Когда списки были составлены, началось «изъятие» и массовые расстрелы. В каждом крымском городе расправы имели свои особенные черты. В Феодосии закладывали основы советского планирования: положено было расстреливать по 120 человек в день, убитых сбрасывали в старые генуэзские колодцы. В Ялте, где традиционно располагались госпиталя и лазареты, жертвами расправы стали врачи, санитары, сестры милосердия, персонал «Красного креста». Раненых выносили на носилках на улицу и добивали штыками. То, что происходило в Симферополе вошло в историю под названием «симферопольская бойня». Жен и матерей гнали от полузасыпанных, шевелящихся рвов нагайками. В Севастополе и Балаклаве вешали сотнями, для этих целей использовали столбы, деревья и даже памятники. В Алупке расстреляли больных из земских санаториев. В Керчи устраивали «десант на Кубань», то есть вывозили в море на барже несколько сот связанных людей и затапливали судно.
Уже 8 декабря уполномоченный ударной группы товарищ Данишевский докладывал начальству: «Задержанных в Керчи офицеров приблизительно 800 человек, из которых расстреляно около 700 человек, а остальные отправлены на север. В настоящее время приступаю к регистрации бежавшей с севера буржуазии».
Военные, священники, гимназисты и гимназистки, ветеринары, портовые рабочие, татары, черкесы, мусульмане, журналисты и земские деятели, казаки, профессора, крестьяне, агрономы и кооператоры, анархисты, зеленые, махновцы, толстовцы, старики, женщины с грудными младенцами.
По неполным данным, жертвами красного террора в Крыму, который называли тогда «всероссийским кладбищем», стали 120–150 тысяч человек.
13
Тюрьма углом выдавалась в жиденький корявый лесок. Из окна на втором этаже была видна узкая полоска льда – небывалые морозы сковали Керченский залив так, что по нему можно было ходить пешком; обмерзшие домики и Царский курган. Редкие фигурки быстро перебегали голое, будто вставшее колом, пространство, желтый, смешанный с грязью и мусором, снег. На единственных нарах стонал генерал Максуди – у него был тиф, никто не сгонял и не теснил его из страха заразиться.
Люткевич неприязненно потер рукой заросший подбородок, и, переступая через серые, свернувшиеся в обморочной дремоте кули, пробрался в угол. Григорий сидел, откинув голову на стенку, и неотрывно смотрел, как с потолка сползают водяные струйки – тающая от скученного дыхания изморозь. На его разостланной шинели лежал, обхватив руками живот, мальчик-гимназист, босой, в нательной рубахе и рваных штанах на голое тело. Его мучила дизентерия. Время от времени он просыпался, вздрагивал и полз на четвереньках в грязный, загаженный угол.
Качался, как еврей на молитве, и гудел что-то под нос телеграфист с всклокоченной седой бородой. Когда Михаил опустился рядом, он вздернул голову и яростно закричал:
Это проверка, господа, я уверен, господа, это проверка! Они проверят наши документы изавтра же выпустят!
Михаил рассеянно взглянул на него и произнес:
Получается, Гриша, что мы просчитались? – он закрыл глаза и представил палубу корабля,переполненную здоровыми, знакомыми, а главное, вооруженными людьми. Люткевич разжал кулак и с горечью посмотрел на пустую ладонь. Его руки были безоружными впервые за последние шесть лет.
Григорий, мы просчитались? – повторил он угрюмо молчащему другу.
Что там считать-то было? Уехать в Турцию и оставить Александру умирать с голоду? Былшанс, и я его использовал. Или нам следовало заранее посчитать, кто выиграет, и примкнуть к победителям? Подлецами никогда не были. Нет, это ты им оставь, Миша.
Он внезапно замолчал, и, усмехнувшись, закончил: – Когда воюешь, всегда должен рассчитывать на поражение. Этот перевал мы с тобой не взяли. Желать осталось только одного – чтобы скорее и чтобы от пули.
Нервное движение прошло вдруг по оцепенелым людям. Железный металлический скрип раздался в коридоре, лязг – поднимали засов. Туго поддавшись, открылась дверь. В темном провале возникло плоское лицо под узким лакированным козырьком:
Все выходите.
Грузно, покорно, поспешно, как будто их звали на праздник, на фейерверк или на чаепитие, они зашевелились на полу. Торопливо собирали какие-то вещи, застегивались. Офицеры, их было человек пять в камере, вышли первыми на утоптанную тропинку меж корявых голых стволов. Телеграфист вцепился Григорию в рукав:
Господин офицер, это же нас на допрос ведут, в дом Домгера?
Григорий похлопал его по руке и убыстрил шаг.
Красноармейцы, подняв воротники от снежного ветра, подгоняли прикладами отстающих. Люткевич шел с краю, заложив руки за спину, будто связанные.
Старика Максуди вели под руки. Он так и не пришел в сознание, что-то бормотал, иногда вскидывал голову и блестящими от лихорадки глазами обводил унылую вереницу, не понимая, куда они бредут, и улыбался, если сталкивался с кем-то глазами.
Поручик Алексеев шел в задних рядах. Он покинул камеру позже всех, искал тужурку, которой кого-то укрыл, пока нашел, застегнул, в общем, вышел последний. Шел тяжело, хромал, припадая на раненую в бедро ногу. Рана гнила, ныла. Высокий вертлявый красноармеец визгливо заорал:
Не отставай! – и ударил его прикладом по лицу.
Как смеешь ты, мерзавец, я офицер, у меня Георгий, я в окопах сидел, а ты кто такой, –схватив приклад, Алексеев затряс его обеими руками.
Поручик, отставить! – рявкнул Люткевич, но красноармеец опередил его.
Вперед, не оборачиваться! – закричали конвоиры, и двое из них отделились от колонны,отволакивая за рукава тужурки вздрагивающее тело.
Два чернобородых казака, опустив головы, тихо запели: «Со святыми упокой».