Фонарь словно ощущал своего прекрасного гостя стеклом своей лампы и отвечал частотой мерцания, словно говорящей азбукой Морзе нечто вроде: «Я люблю тебя», но не на языке людей и не на языке электричества, а чем-то совершенно неизведанным, на языке самого мотылька.
Каждое касание крыльев о стекло снижало переходное сопротивление на контактах внутри патрона — будто живое прикосновение на миг чинило его. Фонарь отвечал скачком силы тока, и свет наливался полнее, нагревая воздух вокруг плафона на одну целую и семь десятых градуса — ровно столько, чтобы мотылёк не замёрз.
Но с каждым днём окисление контактов усиливалось. Вольфрамовая нить, истончённая годами и ударом, испарялась, осаждаясь чёрным налётом на стекле — это были его седины. Напряжение в сети оставалось прежним — двести двадцать вольт, — но внутреннее сопротивление корпуса, помятого влагой и стрессом металла, росло по экспоненте. По закону Ома сила тока падала. Свет тускнел не равномерно, а ступенчато — как батарея в старом телефоне, теряющая проценты рывками. Фонарь всё ещё жил, но это больше нельзя было назвать жизнью. Упавшая температура, генерируемая его осветительной лампой, больше не привлекала мотылька своим светом. Мотылёк предательским образом выбрал для себя новый, исправный фонарь с более тёплой лампой. И одинокий, повреждённый фонарь, без малейшей возможности сдвинуться с места, был вынужден с болью, ужасом и отвращением это наблюдать. Это стало самой гнусной его пыткой за всю его жизнь. Даже когда проезжающий мимо него ребёнок на велосипеде, резко вписавшийся в поворот, залил его грязью, было не столь гнусно, как в этот раз. Потому что ту грязь со временем размыл дождь. А грязью, которой наполнил его душу предавший мотылёк, нельзя было бы смыть даже кровью, если б только разбитый изнутри и снаружи фонарь мог бы ею истекать…
Вне сборников :
Ищу человека-объявление кота
Жил-был бродячий кот. Нет, не стоит напрасных сожалений. Он сбежал от своих хозяев еще прошлым летом, и бродячая жизнь его более чем устраивала. Во всяком случае, до сих пор. Но обо всем по порядку.
Хозяева его всегда хорошо кормили, следили за его здоровьем - водили к ветеринару и за состоянием его шёрстки. Хозяйка часто брала кота на колени и расчёсывала, снимая с него выпадающую, линяющую шерсть. Поэтому кот всегда был красивым, ухоженным и горя не знал. Но со временем ему становилось скучно. В идеальной кошачьей жизни не было места спонтанности, опасности и всему тому дикому, что будоражило бы в нём инстинкты, как бы сливая его дух с предками. И отсутствие этого, казалось бы, ужаса, заставляющего трепетать его сердце, вызывало у кота экзистенциальный кризис. И каково же было счастье кота, когда он впервые выбежал во двор, перепрыгнул высокий деревянный забор и пустился вдоль по улице, убегая от бродячих собак! Словами не передать адреналин, который вводил непослушного, неблагодарного кота в первобытный транс. Он носился по людным улицам и чужим дворам как угорелый, лазил по деревьям в парке и воровал еду у соседей. А однажды так обнаглел, что стащил кусок мяса у соседского бультерьера. Да не просто украл, пока непутёвый пёс дрыхнул! Нет, он нагло подошёл к собачьей миске у конуры и вдарил своими когтями по недовольной, рычащей белой морде старого непутёвого пса. Между котом и псом завязалась жестокая схватка, в которой пёс как трус удрал в свою конуру, свернулся клубочком и скалился своей в кровь исцарапанной мордой, а увёртливый кот даже не пострадал, потеряв лишь несколько клочков старого пуха из своей шёрстки, который хозяйка бы всё равно вычесала.
…Так прошло лето, а затем и золотая осень. Кот, которого в прошлой жизни звали Пушистиком, а теперь он звал себя просто Котом, стал настоящим королём задних дворов. Его шерсть, конечно, свалялась, в ушах поселилась дорожная пыль, а на боку красовалась боевая залысина от стычки с рыжим котом-конкурентом. Но глаза его горели ясно-зелёным огнём, а мышцы под кожей играли стальными жгутами.
Зима подкралась незаметно. Сначала как диковинка: первый иней, хрустящий под лапой, забавные узоры на лужах. Потом - как суровая реальность. Дождь, сменившийся колючей изморосью, выгонял Кота из всех привычных укрытий. Еда, которую раньше можно было «найти» или дерзко утащить, исчезла с улиц. Мусорные баки замёрзли наглухо, а соседские миски убрали в тёплые подъезды.
В одну особенно промозглую ночь, когда ветер выл в трубах и гнал по асфальту колючий снежок, Кот понял: его первобытный рай обернулся первобытным же адом. Адреналин страха уже не бодрил, а лишь выматывал душу. Инстинкты кричали не об охоте, а о тёплой картонке, миске с чем-то горячим и… о тихом мурлыканье на коленях. Он забрался в полуразрушенный сарай и, свернувшись клубком, пытался согреться. Сквозь дыру в крыше падал тусклый свет уличного фонаря. Гроза улиц лежал в скомканных тряпках, которые когда-то были человеческой одеждой, и мечтал лишь о том, чтобы снова быть обычным домашним котом. Но о том, чтобы вернуться к хозяйке, он даже и подумать не мог. После всего, через что он прошёл в одиночку, гордость не позволяла ему так просто сдаться.
А потому кот пошёл на крайние меры. Найдя на свалке азбуку и картонные листы, каким-то чудом он умудрился изучить человеческий язык и научиться читать да писать. Когда он понял, что перед его глазами лежит первый корректный текст на чистом русском языке, написанный его собственными кошачьими лапками, гордость ещё сильнее его распирала. Текст содержал объявление грозным шрифтом и, вернее сказать, был не написан, а выцарапан острыми когтями в картоне: «Ищу новых хозяев, гроза улицы - Пушистик. Список требований: тёплые коленки, трёхразовое питание, забота о шёрстке и чесать за ушком». И в этом коротком объявлении было - всё и ничего одновременно…
Но никто не откликнулся. Дни тянулись, как резина, а холод вгрызался в кости. Даже обросшая, не вычесанная шёрстка не спасала. Пушистик совсем отчаялся и бесконечно корил себя за то глупое решение в угоду мимолётному наслаждению.
В конце концов он сдался. Выбравшись из-под слоя мусора, которым тщетно пытался согреться, он направился к дому, где ему раньше всегда были рады. Он ждал под своей дверью, гордый и облезлый. Дверь открылась. Хозяйка замерла, а потом бросилась к нему, сметая снег с его шерсти и прижимая к груди.
· Никогда больше, слышишь, никогда больше так не делай, - шептала она, неся его домой, удерживая одной рукой, а другой утирая слезу.
Пушистик ел из своей старой миски, позволял вычесывать колтуны и, свернувшись на диване, мурлыкал. Но в его мурлыканье теперь был и вой зимнего ветра, и шелест осенних листьев. Он был Котом, который гулял сам по себе и который выбрал вернуться. Дом был не клеткой, а крепостью, а свобода - правом выбирать, где быть счастливым.
Смешная трагедия муравья
Жил-был муравей. Он родился не в большом муравейнике густого леса, а на степной поляне оживлённой сельской улицы, каких в том селе было множество. Село было большим. Почти городом. Только проезжающие вдоль улиц и центральной автострады караваны повозок, которые тягали ослы и лошади среди грузовиков и автомобилей, - всё ещё напоминали о том, что это было село. Эта деревня была не из тех, о которых пишут красивые стихи про любовь к одиночеству, уход в себя, то бишь забвение, пьяные марафоны и о неприкосновенности души. Нет. Она была идолом на фоне вышеупомянутого устройства. Идолом, который внезапно, каким-то неясным чудом, - ожил, задышал и своими жилами расписал чертежи оживлённых улиц, неестественной, почти городской суеты. Но кто мы такие, чтобы критиковать устройство густонаселённого пригорода, и зачем оно нам сдалось? Эти улицы, на которых уже сотню лет почти ничего не менялось, уже стали данностью, совсем как муравейник прямо посреди оживлённого перекрёстка. Муравьи в нём были настолько наглыми, что ни топот прохожих, ни гул проезжающего мимо транспорта их не смущал. Поистине, в мире всего живого, среди всего сущего, жизнь устроена так, что в собственной парадигме она запрограммирована считать себя «главной составляющей мирского бытия», какой бы примитивной её не считали окружающие биологические виды.
Муравейник на перекрёстке существовал как некая кипящая, самоуверенная в непреклонности своего бытия вселенная, в которой, как по классике жанра антиутопии, тысячи муравьиных душ жили по точно настроенному, неестественному и чужеродному алгоритму: у каждого, даже включая саму королеву этого несчастного муравейника, была своя «особая роль», причём зачастую ничего особенного в этой роли-то и не было, но это выходило за рамки инстинктивного сознания муравья. Что уж там говорить о простом рабочем, когда сама королева живёт по заданному сценарию: ешь да плоди потомство. Иначе съедят тебя. И вынесут твой труп по кусочкам в столь же торжественной церемонии, в которой ранее короновали.
…В этом мире одна душа была тише других. Назовём его Тихоном. Он тоже был рабочим, и его роль предписывала таскать хвоинки с окраины перекрёстка к восточному входу. Но Тихон был плохим рабочим. Он часто замирал. Он замирал, когда ветер качал стебель подорожника, отбрасывая на землю гигантскую, пляшущую тень. Он замирал, чувствуя, как от грузовика дрожит вся земля, и эта дрожь проникала в самый сердечный узел, рождая странную вибрацию, непохожую на сигнал тревоги или феромон еды. Он замирал, глядя на то, как в луже после дождя тонет и переворачивается небо. Сородичи тыкали в него усиками, передавая импульсы раздражения: «Движение! Цель! Общее благо!». Тихон послушно хватал свою хвоинку и тащил. Но в его голове - а он был уверен, что она у него есть, в отличие от остальных, у которых был лишь рефлексный процессор — рождался вопрос. Не в феромонных формулах, а в чём-то ином, для чего у муравьёв не было понятий.
- «Зачем?»…
Этот вопрос был ересью хуже, чем бунт. Бунт - это действие, его можно подавить. А вопрос - это дыра в самом алгоритме бытия. Он не съедал лишнюю личинку, не пытался свергнуть королеву. Он просто… думал. И этим выпадал из общего ритма, как сбившийся такт в безумном марше. Так прошёл один невыносимо долгий для цикла муравьиной жизни день. И, перестав работать, то есть следовать слепому инстинкту, муравьи-солдаты оборзевшему Тихону ещё несколько раз пытались внушить своими клыками, где его место в социуме. Ишь чего он о себе возомнил, будучи простым рабочим, захотел привилегий, доступных только высокопоставленным трутням. И длиннющие челюсти огромных солдатских голов то и дело подгоняли непреклонного, потерянного и бесноватого Тихона к его социальной роли, явившейся установкой не с потолка вертикали власти, а самой матери-природы! Его поведение было не просто из ряда вон выходящим и предательским по отношению к колонии, оно было плевком в лицо самого Бога, породившего эту колонию как биофизическое явление.
Но что делать с тем, чьё безумие не укладывается даже в рамки наказания? Его нельзя было просто казнить - казнь предполагает вину, а вина Тихона была тоньше и… страшнее. Он был бракованной шестерёнкой, которая не выходила из строя, а просто… переставала вращаться. И от этого вся машина начинала фонить тихим, раздражающим гулом. В конце концов, колония нашла своё изящное, безжалостное решение. Тихона изолировали. Не в тюрьму, ибо тюрьмы требовали бы охраны, то есть внимания. Его просто перестали замечать. Его феромоны были объявлены «пустыми», его маршруты - стёрты с карт. Когда он подходил к сородичам, они делали вид, что его не существует, обтекали его, как воду обтекает неподвижный камень на дне ручья. Но стоило ему только коснуться припасов с едой и водой кончиками своих усиков - на него тут же набрасывались трутни, терзая его до полусмерти, до тех пор, пока инстинкты самосохранения снова не победят слабоумие или отвагу и голод. Однако неизвестно, что было более странно: то, что Тихон до сих пор оставался жив, или то, что его не изгнали из колонии за тунеядство. Впрочем, делать этого не пришлось. Однажды ночью, когда все муравьи, кроме страж, спали, Тихон, сделав вид, что одумался и решил возместить ущерб ночными переработками, - покинул глубь муравейника и больше ни разу в него не вернулся.
Это было чувство, которое невозможно было описать простым языком. Все патриотические оды, написанные о свободе, и все философские трактаты в данном ключе просто блекли на фоне того, что испытывал Тихон. Поедая по собственному решению то малое, что он сам для себя раздобыл, и довольствуясь теми хрупкими подобиями своего прежнего дома, которые он сам для себя раскопал, Тихон осознал, что до сих пор и не жил. Будто всё, что происходило с ним до сих пор, было страшным кошмаром, и вот только теперь он проснулся. Он жил по своему, первобытному и великому расписанию: подъём - с восходом солнца, а не с сигналом феромонов; привал - когда уставали лапки, а не когда истощался запас хвоинок на погрузочной площадке. Его единственной задачей стало наблюдение. Он мог провести полдня, изучая узоры на крылышке мёртвой мухи, словно это была карта неведомых земель. Он впервые с любопытством, а не ужасом, следил за тенью пролетающей птицы — не как за угрозой, а как за движением гигантского, прекрасного облака. Даже гул машин теперь был для него не вторжением, а лишь голосом далёкого, чужого мира, к которому он не имел никакого отношения.
Эта свобода была хрупкой, голодной и невероятно одинокой. Но она была его. Впервые его тело и его странные, ненужные мысли существовали в одной гармонии - гармонии тишины. Он больше никому не мешал. Он просто был. И в этом «был» заключалось больше смысла, чем во всей кипучей, самоуверенной суете его бывшей вселенной. Именно в это безмятежное утро, когда Тихон с наслаждением впитывал каплю росы с травинки, игриво шевеля усиками на голове, он впервые осознал, что не просто есть, а живёт. И в этом «живёт» заключалось всё его муравьиное счастье. Оно свалилось на него, как огромная тень всего пережитого зверства сородичей, карающих его за неповиновение инстинктам. Но Тихон не держал зла. Он осознал, что, будучи заложниками инстинктов и слепого повиновения, его братья не ведали, что творят. И это осознание разделило его жизнь на «до» и «после», слившись с ощущением безграничного счастья простого бытия: «Я есть - и более ничего, ничем, никому не обязан, помимо того, чтобы просто БЫТЬ»… Эта мысль упала в крохотный муравьиный мозг, словно камень, свалившийся с неба…
И в этот самый момент нависающая над ним тень плотно сдавила его своим весом. Это был человек, который бежал на работу. И его гигантская подошва, насмерть раздавившая бедного Тихона.
Сопротивление
На одном из самых тёмных перекрёстков старого Петербурга дорога была разбита после неаккуратного военного парада тяжёлой бронетанковой техникой. Новость тогда разлетелась мгновенно и успела стать сенсацией ещё до того, как геологи и прочие специалисты поставили более точный диагноз: неправильная укладка асфальта. Тривиально настолько, что не знаешь, как на это реагировать. То ли смеяться, то ли грустить, то ли ударить ладонью в лоб.
Впрочем, люди не стали выбирать из этого списка. Сперва они посмеялись над нелепостью ситуации, и кто-то даже выдал о танкисте грубое замечание, мол: «Да уж, с таким водителем далеко не уедешь…».
Каждое касание крыльев о стекло снижало переходное сопротивление на контактах внутри патрона — будто живое прикосновение на миг чинило его. Фонарь отвечал скачком силы тока, и свет наливался полнее, нагревая воздух вокруг плафона на одну целую и семь десятых градуса — ровно столько, чтобы мотылёк не замёрз.
Но с каждым днём окисление контактов усиливалось. Вольфрамовая нить, истончённая годами и ударом, испарялась, осаждаясь чёрным налётом на стекле — это были его седины. Напряжение в сети оставалось прежним — двести двадцать вольт, — но внутреннее сопротивление корпуса, помятого влагой и стрессом металла, росло по экспоненте. По закону Ома сила тока падала. Свет тускнел не равномерно, а ступенчато — как батарея в старом телефоне, теряющая проценты рывками. Фонарь всё ещё жил, но это больше нельзя было назвать жизнью. Упавшая температура, генерируемая его осветительной лампой, больше не привлекала мотылька своим светом. Мотылёк предательским образом выбрал для себя новый, исправный фонарь с более тёплой лампой. И одинокий, повреждённый фонарь, без малейшей возможности сдвинуться с места, был вынужден с болью, ужасом и отвращением это наблюдать. Это стало самой гнусной его пыткой за всю его жизнь. Даже когда проезжающий мимо него ребёнок на велосипеде, резко вписавшийся в поворот, залил его грязью, было не столь гнусно, как в этот раз. Потому что ту грязь со временем размыл дождь. А грязью, которой наполнил его душу предавший мотылёк, нельзя было бы смыть даже кровью, если б только разбитый изнутри и снаружи фонарь мог бы ею истекать…
Вне сборников :
Ищу человека-объявление кота
Жил-был бродячий кот. Нет, не стоит напрасных сожалений. Он сбежал от своих хозяев еще прошлым летом, и бродячая жизнь его более чем устраивала. Во всяком случае, до сих пор. Но обо всем по порядку.
Хозяева его всегда хорошо кормили, следили за его здоровьем - водили к ветеринару и за состоянием его шёрстки. Хозяйка часто брала кота на колени и расчёсывала, снимая с него выпадающую, линяющую шерсть. Поэтому кот всегда был красивым, ухоженным и горя не знал. Но со временем ему становилось скучно. В идеальной кошачьей жизни не было места спонтанности, опасности и всему тому дикому, что будоражило бы в нём инстинкты, как бы сливая его дух с предками. И отсутствие этого, казалось бы, ужаса, заставляющего трепетать его сердце, вызывало у кота экзистенциальный кризис. И каково же было счастье кота, когда он впервые выбежал во двор, перепрыгнул высокий деревянный забор и пустился вдоль по улице, убегая от бродячих собак! Словами не передать адреналин, который вводил непослушного, неблагодарного кота в первобытный транс. Он носился по людным улицам и чужим дворам как угорелый, лазил по деревьям в парке и воровал еду у соседей. А однажды так обнаглел, что стащил кусок мяса у соседского бультерьера. Да не просто украл, пока непутёвый пёс дрыхнул! Нет, он нагло подошёл к собачьей миске у конуры и вдарил своими когтями по недовольной, рычащей белой морде старого непутёвого пса. Между котом и псом завязалась жестокая схватка, в которой пёс как трус удрал в свою конуру, свернулся клубочком и скалился своей в кровь исцарапанной мордой, а увёртливый кот даже не пострадал, потеряв лишь несколько клочков старого пуха из своей шёрстки, который хозяйка бы всё равно вычесала.
…Так прошло лето, а затем и золотая осень. Кот, которого в прошлой жизни звали Пушистиком, а теперь он звал себя просто Котом, стал настоящим королём задних дворов. Его шерсть, конечно, свалялась, в ушах поселилась дорожная пыль, а на боку красовалась боевая залысина от стычки с рыжим котом-конкурентом. Но глаза его горели ясно-зелёным огнём, а мышцы под кожей играли стальными жгутами.
Зима подкралась незаметно. Сначала как диковинка: первый иней, хрустящий под лапой, забавные узоры на лужах. Потом - как суровая реальность. Дождь, сменившийся колючей изморосью, выгонял Кота из всех привычных укрытий. Еда, которую раньше можно было «найти» или дерзко утащить, исчезла с улиц. Мусорные баки замёрзли наглухо, а соседские миски убрали в тёплые подъезды.
В одну особенно промозглую ночь, когда ветер выл в трубах и гнал по асфальту колючий снежок, Кот понял: его первобытный рай обернулся первобытным же адом. Адреналин страха уже не бодрил, а лишь выматывал душу. Инстинкты кричали не об охоте, а о тёплой картонке, миске с чем-то горячим и… о тихом мурлыканье на коленях. Он забрался в полуразрушенный сарай и, свернувшись клубком, пытался согреться. Сквозь дыру в крыше падал тусклый свет уличного фонаря. Гроза улиц лежал в скомканных тряпках, которые когда-то были человеческой одеждой, и мечтал лишь о том, чтобы снова быть обычным домашним котом. Но о том, чтобы вернуться к хозяйке, он даже и подумать не мог. После всего, через что он прошёл в одиночку, гордость не позволяла ему так просто сдаться.
А потому кот пошёл на крайние меры. Найдя на свалке азбуку и картонные листы, каким-то чудом он умудрился изучить человеческий язык и научиться читать да писать. Когда он понял, что перед его глазами лежит первый корректный текст на чистом русском языке, написанный его собственными кошачьими лапками, гордость ещё сильнее его распирала. Текст содержал объявление грозным шрифтом и, вернее сказать, был не написан, а выцарапан острыми когтями в картоне: «Ищу новых хозяев, гроза улицы - Пушистик. Список требований: тёплые коленки, трёхразовое питание, забота о шёрстке и чесать за ушком». И в этом коротком объявлении было - всё и ничего одновременно…
Но никто не откликнулся. Дни тянулись, как резина, а холод вгрызался в кости. Даже обросшая, не вычесанная шёрстка не спасала. Пушистик совсем отчаялся и бесконечно корил себя за то глупое решение в угоду мимолётному наслаждению.
В конце концов он сдался. Выбравшись из-под слоя мусора, которым тщетно пытался согреться, он направился к дому, где ему раньше всегда были рады. Он ждал под своей дверью, гордый и облезлый. Дверь открылась. Хозяйка замерла, а потом бросилась к нему, сметая снег с его шерсти и прижимая к груди.
· Никогда больше, слышишь, никогда больше так не делай, - шептала она, неся его домой, удерживая одной рукой, а другой утирая слезу.
Пушистик ел из своей старой миски, позволял вычесывать колтуны и, свернувшись на диване, мурлыкал. Но в его мурлыканье теперь был и вой зимнего ветра, и шелест осенних листьев. Он был Котом, который гулял сам по себе и который выбрал вернуться. Дом был не клеткой, а крепостью, а свобода - правом выбирать, где быть счастливым.
Смешная трагедия муравья
Жил-был муравей. Он родился не в большом муравейнике густого леса, а на степной поляне оживлённой сельской улицы, каких в том селе было множество. Село было большим. Почти городом. Только проезжающие вдоль улиц и центральной автострады караваны повозок, которые тягали ослы и лошади среди грузовиков и автомобилей, - всё ещё напоминали о том, что это было село. Эта деревня была не из тех, о которых пишут красивые стихи про любовь к одиночеству, уход в себя, то бишь забвение, пьяные марафоны и о неприкосновенности души. Нет. Она была идолом на фоне вышеупомянутого устройства. Идолом, который внезапно, каким-то неясным чудом, - ожил, задышал и своими жилами расписал чертежи оживлённых улиц, неестественной, почти городской суеты. Но кто мы такие, чтобы критиковать устройство густонаселённого пригорода, и зачем оно нам сдалось? Эти улицы, на которых уже сотню лет почти ничего не менялось, уже стали данностью, совсем как муравейник прямо посреди оживлённого перекрёстка. Муравьи в нём были настолько наглыми, что ни топот прохожих, ни гул проезжающего мимо транспорта их не смущал. Поистине, в мире всего живого, среди всего сущего, жизнь устроена так, что в собственной парадигме она запрограммирована считать себя «главной составляющей мирского бытия», какой бы примитивной её не считали окружающие биологические виды.
Муравейник на перекрёстке существовал как некая кипящая, самоуверенная в непреклонности своего бытия вселенная, в которой, как по классике жанра антиутопии, тысячи муравьиных душ жили по точно настроенному, неестественному и чужеродному алгоритму: у каждого, даже включая саму королеву этого несчастного муравейника, была своя «особая роль», причём зачастую ничего особенного в этой роли-то и не было, но это выходило за рамки инстинктивного сознания муравья. Что уж там говорить о простом рабочем, когда сама королева живёт по заданному сценарию: ешь да плоди потомство. Иначе съедят тебя. И вынесут твой труп по кусочкам в столь же торжественной церемонии, в которой ранее короновали.
…В этом мире одна душа была тише других. Назовём его Тихоном. Он тоже был рабочим, и его роль предписывала таскать хвоинки с окраины перекрёстка к восточному входу. Но Тихон был плохим рабочим. Он часто замирал. Он замирал, когда ветер качал стебель подорожника, отбрасывая на землю гигантскую, пляшущую тень. Он замирал, чувствуя, как от грузовика дрожит вся земля, и эта дрожь проникала в самый сердечный узел, рождая странную вибрацию, непохожую на сигнал тревоги или феромон еды. Он замирал, глядя на то, как в луже после дождя тонет и переворачивается небо. Сородичи тыкали в него усиками, передавая импульсы раздражения: «Движение! Цель! Общее благо!». Тихон послушно хватал свою хвоинку и тащил. Но в его голове - а он был уверен, что она у него есть, в отличие от остальных, у которых был лишь рефлексный процессор — рождался вопрос. Не в феромонных формулах, а в чём-то ином, для чего у муравьёв не было понятий.
- «Зачем?»…
Этот вопрос был ересью хуже, чем бунт. Бунт - это действие, его можно подавить. А вопрос - это дыра в самом алгоритме бытия. Он не съедал лишнюю личинку, не пытался свергнуть королеву. Он просто… думал. И этим выпадал из общего ритма, как сбившийся такт в безумном марше. Так прошёл один невыносимо долгий для цикла муравьиной жизни день. И, перестав работать, то есть следовать слепому инстинкту, муравьи-солдаты оборзевшему Тихону ещё несколько раз пытались внушить своими клыками, где его место в социуме. Ишь чего он о себе возомнил, будучи простым рабочим, захотел привилегий, доступных только высокопоставленным трутням. И длиннющие челюсти огромных солдатских голов то и дело подгоняли непреклонного, потерянного и бесноватого Тихона к его социальной роли, явившейся установкой не с потолка вертикали власти, а самой матери-природы! Его поведение было не просто из ряда вон выходящим и предательским по отношению к колонии, оно было плевком в лицо самого Бога, породившего эту колонию как биофизическое явление.
Но что делать с тем, чьё безумие не укладывается даже в рамки наказания? Его нельзя было просто казнить - казнь предполагает вину, а вина Тихона была тоньше и… страшнее. Он был бракованной шестерёнкой, которая не выходила из строя, а просто… переставала вращаться. И от этого вся машина начинала фонить тихим, раздражающим гулом. В конце концов, колония нашла своё изящное, безжалостное решение. Тихона изолировали. Не в тюрьму, ибо тюрьмы требовали бы охраны, то есть внимания. Его просто перестали замечать. Его феромоны были объявлены «пустыми», его маршруты - стёрты с карт. Когда он подходил к сородичам, они делали вид, что его не существует, обтекали его, как воду обтекает неподвижный камень на дне ручья. Но стоило ему только коснуться припасов с едой и водой кончиками своих усиков - на него тут же набрасывались трутни, терзая его до полусмерти, до тех пор, пока инстинкты самосохранения снова не победят слабоумие или отвагу и голод. Однако неизвестно, что было более странно: то, что Тихон до сих пор оставался жив, или то, что его не изгнали из колонии за тунеядство. Впрочем, делать этого не пришлось. Однажды ночью, когда все муравьи, кроме страж, спали, Тихон, сделав вид, что одумался и решил возместить ущерб ночными переработками, - покинул глубь муравейника и больше ни разу в него не вернулся.
Это было чувство, которое невозможно было описать простым языком. Все патриотические оды, написанные о свободе, и все философские трактаты в данном ключе просто блекли на фоне того, что испытывал Тихон. Поедая по собственному решению то малое, что он сам для себя раздобыл, и довольствуясь теми хрупкими подобиями своего прежнего дома, которые он сам для себя раскопал, Тихон осознал, что до сих пор и не жил. Будто всё, что происходило с ним до сих пор, было страшным кошмаром, и вот только теперь он проснулся. Он жил по своему, первобытному и великому расписанию: подъём - с восходом солнца, а не с сигналом феромонов; привал - когда уставали лапки, а не когда истощался запас хвоинок на погрузочной площадке. Его единственной задачей стало наблюдение. Он мог провести полдня, изучая узоры на крылышке мёртвой мухи, словно это была карта неведомых земель. Он впервые с любопытством, а не ужасом, следил за тенью пролетающей птицы — не как за угрозой, а как за движением гигантского, прекрасного облака. Даже гул машин теперь был для него не вторжением, а лишь голосом далёкого, чужого мира, к которому он не имел никакого отношения.
Эта свобода была хрупкой, голодной и невероятно одинокой. Но она была его. Впервые его тело и его странные, ненужные мысли существовали в одной гармонии - гармонии тишины. Он больше никому не мешал. Он просто был. И в этом «был» заключалось больше смысла, чем во всей кипучей, самоуверенной суете его бывшей вселенной. Именно в это безмятежное утро, когда Тихон с наслаждением впитывал каплю росы с травинки, игриво шевеля усиками на голове, он впервые осознал, что не просто есть, а живёт. И в этом «живёт» заключалось всё его муравьиное счастье. Оно свалилось на него, как огромная тень всего пережитого зверства сородичей, карающих его за неповиновение инстинктам. Но Тихон не держал зла. Он осознал, что, будучи заложниками инстинктов и слепого повиновения, его братья не ведали, что творят. И это осознание разделило его жизнь на «до» и «после», слившись с ощущением безграничного счастья простого бытия: «Я есть - и более ничего, ничем, никому не обязан, помимо того, чтобы просто БЫТЬ»… Эта мысль упала в крохотный муравьиный мозг, словно камень, свалившийся с неба…
И в этот самый момент нависающая над ним тень плотно сдавила его своим весом. Это был человек, который бежал на работу. И его гигантская подошва, насмерть раздавившая бедного Тихона.
Сопротивление
На одном из самых тёмных перекрёстков старого Петербурга дорога была разбита после неаккуратного военного парада тяжёлой бронетанковой техникой. Новость тогда разлетелась мгновенно и успела стать сенсацией ещё до того, как геологи и прочие специалисты поставили более точный диагноз: неправильная укладка асфальта. Тривиально настолько, что не знаешь, как на это реагировать. То ли смеяться, то ли грустить, то ли ударить ладонью в лоб.
Впрочем, люди не стали выбирать из этого списка. Сперва они посмеялись над нелепостью ситуации, и кто-то даже выдал о танкисте грубое замечание, мол: «Да уж, с таким водителем далеко не уедешь…».