Из этих записей, сделанных задним числом хозяевами дива (теперь, формально, у Владимира хозяина не было), Евдокия Лаврентьевна знала, что Владимир любит леденцы — особенно петушки на палочке.
И именно ими она поощряла его после сеансов. Каждый раз получала взгляд, полный иронии, но леденец неизменно исчезал в его кармане.
Владимир сидел прямо, руки на коленях — поза образцового дива, но Евдокия Лаврентьевна прекрасно видела то расщепление, которое встречалось почти у всех дивов: внешняя дисциплина и внутренняя эмоциональная прямолинейность.
Она мягко сказала:
— Ты говорил, что в последнее время снова усилилась… тоска по душе?
Владимир чуть дёрнул плечом. Он отлично умел изображать удивление или смущение. Но многие человеческие эмоции, которые он копировал, были внешними, как слова, выученные на чужом языке, в то время как на родном таких слов нет. На сеансе он притворство отвергал. У дивов иначе устроены лицевые мышцы, почти нет мимических морщин, поэтому они выглядят отрешенными, если не берут на себя труд показывать эмоции понятным людям способом. Но дивопсихолог научилась многое понимать по микрожестам.
— Да, — ответил он ровно. — Усилилась. Я не знаю почему. Мне не нравится, что это возвращается. Это мешает работе.
Психолог кивнула:
— Ты имеешь право на… на чувства, Владимир.
Он посмотрел на неё долго, оценивающе.
— У меня нет чувств. У меня есть реакции. Это разные вещи. Но эта реакция сильная. Тягостная.
Она сделала пометку, не перебивая.
— Ты рассказывал, что впервые почувствовал её после разговора с хозяином Афанасием Репиным? Когда он говорил о душе?
— Он не называл это тоской. Он говорил честно, — Владимир опустил глаза. — «Ты — тварь словесная, разумная, но не имеющая Божией искры». Он сказал это без злости. Просто… сказал правду. И я думаю об этом. Часто.
— О чём именно ты думаешь?
— Что я бы хотел иметь душу. Но не могу. И никогда не смогу.
Он произнёс это без трагизма — он так говорид о погоде, крови, смерти, пище, работе, красивом закате, понравившемся кино. Но под ровностью будто шевельнулось что-то: туман со дна озера.
— Нормально — хотеть того, что недоступно, — сказала она осторожно. — Это… по-человечески.
Он чуть кивнул.
— В прошлый раз ты упомянул сказку… «Русалочку». Хочешь рассказать ещё?
Он повернул голову плавно.
— Да. Это важно.
— Сказку я знал давно. Но недавно, когда Сергей Дмитриевич и Любава Вазилисовна попросили меня посидеть с их дочерью, которая любит сказки, я прочитал её восемь раз подряд. Я долго не понимал, о чём она. Думал: русалка влюбилась в человека. Но это было не главное.
Евдокия Лаврентьевна ждала.
— Она хотела душу, — сказал он. — Как я.
— Это… задело тебя? — мягко спросила она.
— Нет. Тронуть меня нельзя. Но это заставило думать.
Он чуть сжал пальцы — для дива это почти жест.
— Русалка живёт триста лет. А потом превращается в пену. Это... Похоже на правду. На нашу правду.
— На правду дивов? — уточнила она.
— Да. Когда нас убивают, мы исчезаем. Не оставляем тела. Только пустое место. Как пена. Был — и нет. Если, конечно, не сжирают, тогда ты становишься частью сожравшего тебя. Все равно мало похоже на посмертие.
Она отметила спокойствие, но не пустоту.
— А что ты чувствуешь, когда думаешь о финале сказки?
— Я не чувствую. Я понимаю. Русалка хотела бессмертной души. Хотела быть как человек. Не из-за принца. А потому что душа делает жизнь направленной. Делает боль значимой. Делает смерть временной.
Он замолчал.
Она ждала.
— И ты… тоже этого хочешь? — тихо спросила она.
Владимир отвернулся.
— Я не могу хотеть того, чего не бывает. Но… иногда, когда я делаю выбор… во мне что-то… поднимается.
Он коснулся груди — чуть ниже сердца.
— Это похоже на душу? — мягко предложила она.
— Нет. Это похоже на… попытку. На слабое эхо того, что у людей настоящее.
Евдокия Лаврентьевна наклонилась:
— А русалка? Она тоже только пыталась. Стремилась. Ошибалась. Страдала. Потерпела поражение. Но это не делало её неполноценной.
Див молчал долго.
— Она всё равно не получила душу, — произнёс он. — Но получила шанс.
— Но она была достойна, — тихо сказала она. — Может быть, в этом и смысл.
Он поднял взгляд. В его глазах — ни слёз, ни надлома. Но внутренняя тень стала светлее.
— Вы считаете, что можно быть достойным души, не имея её?
— Я считаю, что Бог смотрит глубже, чем биология.
Он медленно выдохнул.
— Тогда… русалочка была ближе к людям, чем думала, — сказал он тихо. — И… может быть… и я.
В конце сеанса психолог положила на стол маленький бумажный свёрток.
Владимир посмотрел на него. Взгляд ожил, ноздри затрепетали — по-звериному, узнающе.
— Это тебе, — напомнила она.
Он протянул руку медленно, почти ритуально.
Трёхсотлетний див. Следователь. Герой войны.
Но в миг, когда пальцы коснулись тёплой липкой бумаги, в его лице мелькнула искренняя радость, предвкушение удовольствия от лакомства. Другой человек ничего бы не заметил. Он тут же спрятал её.
— Спасибо, — сказал он хрипло.
Он никогда не ел при ней — слишком хорошо усвоил нормы. Но было ясно: выйдет, пройдёт коридор — и на улице раскусит карамель.
После Владимира пришёл новый пациент. Его хозяин позвонил два дня назад:
— Евдокия Лаврентьевна? Меня зовут Эрик Эдгарович Берггейм, у меня проблема с моим дивом второго класса, но прежде чем… простите… я хотел уточнить: на каком этаже ваш кабинет?
— На первом, Эрик Эдгарович. Прямо у входа. Если ваш зверодив лошадь или кто-то крупный, не беспокойтесь — у нас есть возможность…
Он облегчённо выдохнул.
— Нет, это для меня. Понимаете, мне очень трудно ходить. Дело в общем-то в том, что я… умираю. И мне тяжело передвигаться.
Евдокия Лаврентьевна ответила спокойно:
— Понимаю. Вы хотите подготовить своего дива к… И не стоит волноваться ни о ступеньках, ни о пандусах. У нас с этим порядок. Если что-то понадобится — вам помогут.
Он снова коротко выдохнул, нервно усмехнулся — как вспышка перед дождём.
— Спасибо. А то этот поход к дивопсихологу превращается в тайную операцию… — он усмехнулся. — Сестра считает всё это выдумками. Человеческих психологов она тоже считает блажью, хотя, честно говоря… — он на мгновение умолк, и в паузе слышался целый том ненаписанных комментариев. — Хотя ей самой не помешало бы пойти к терапевту.
Евдокия Лаврентьевна мягко улыбнулась, даже по телефону:
— Мы все иногда нуждаемся в помощи. И вы, и ваш див. Приезжайте, Эрик Эдгарович.
Администратор заранее выходит на крыльцо — предупреждённый, внимательный. Он помогает Эрику Берггейму преодолеть короткий лестничный пролёт — поддерживает под локоть, не суетясь и не драматизируя. Рядом бежит белый пёс. Он держится так близко, что между ним и ногой хозяина нет зазора.
Пёс то и дело подталкивает Эрика носом руку: «Я здесь, я рядом».
И когда они входят в кабинет, Евдокия Лаврентьевна сразу видит это тонкое переплетение — человеческую боль и дивью тревогу, сжатые в один узел.
Эрик едва заметно хмурится, пытаясь устроиться удобнее. Лоэнгрин в облике собаки прижимается к его ноге, и от этого движения чувствуется что-то щемящее — стремление защитить и невозможность это сделать.
Евдокия Лаврентьевна мягко произносит:
— Спасибо, Эрик Эдгарович и Лоэнгрин, что пришли. Сегодня я бы хотела поговорить с вами обоими… но по очереди. Чтобы никому не было тесно.
Она опускается на корточки, чтобы оказаться на уровне Лоэнгрина. Не тянет руки, не навязывается — просто ждёт, давая пространство. Пёс смотрит на неё сверху вниз — глаза тёмные, умные, неторопливые.
Эрик гладит диву по затылку — привычным, почти медитативным жестом.
— Он понимает, — тихо говорит он. — И переживает за то, что будет потом.
В голосе звучит страх, который он не произносит напрямую.
Евдокия Лаврентьевна кивает:
— Эрик Эдгарович, если вы не против, первым я бы хотела поговорить с Лоэнгрином. А к вам вернусь сразу после. Лоэнгрин умеет писать?
Хозяин кивает, треплет пса по макушке.
— Да, отец научил.
Пёс тихо трогает носом её ладонь — разрешение.
Эрик отпускает его медленно, будто отлучает от себя кусок собственной души.
— Хорошо, — шепчет он. — Я подожду.
Для бесед с зверодивами есть отдельный кабинет.
Лоэнгрин идёт за ней, встревоженный, внимательный, словно весь собачий облик чуть дрожит от того, что он пытается держаться достойно.
Обнюхивает всё, осматривается. Садится у клавиатуры, сделанной под собачьи лапы.
Евдокия садится напротив, не слишком близко, чтобы не давить, но и не слишком далеко, чтобы не казаться недоступной.
— Лоэнгрин, — мягко произносит она. — Я здесь для того чтобы услышать и понять тебя. Хочешь — можешь просто посидеть. Можешь писать. Можешь рычать, если нужно. Всё подойдёт.
Он смотрит на неё долго, слишком долго для обычной собаки. Потом делает короткое, человечески усталое движение — вздыхает. И медленно кладёт лапу на клавишу «Я».
Набирает:
Я…
Пауза.
Я не люблю говорить.
— И не нужно, — отвечает она спокойно. — Можем обойтись без долгих слов.
Он медленно печатает:
Хозяину плохо.
Мне страшно.
Лапа дрожит едва заметно.
— Страшно — это нормально, — говорит Евдокия. — Ты чувствуешь его боль. Ты чувствуешь его тревогу. И он — твою.
Лоэнгрин отводит взгляд. Потом резко, почти зло, бьёт лапой по клавиатуре:
Я МЕШАЮ
Он замирает. Прижимается ухом к плечу, как будто в нём вдруг проснулся лебедь и хочет спрятать голову под крыло.
Евдокия Лаврентьевна осторожно подаётся вперёд, но не протягивает руки:
— Кто тебе это сказал?
Он печатает медленно, будто каждое слово через силу:
Я.
Я плохой.
— Почему?
Лоэнгрин молчит. Потом в нём словно меняется центр тяжести, и он отходит, садится у стены. Скулит, спрятав нос в лапах. Возвращается к клавиатуре:
Он умрёт.
Я не могу его спасти.
Я должен.
Но я не могу.
Зачем люди перестают быть?
Символы сбиваются, но смысл ясен — отчаянная вина того, кто привык быть крылом, а стал свидетелем чужого угасания.
— Это не твоя вина, — мягко отвечает Евдокия. — Ни один див не может спасти хозяина от болезни или смерти. Твоя сила — не в этом.
Он смотрит на неё резко, отчаянно — как на того, кто говорит невозможное.
Но он умрёт рано.
Слишком рано.
Я должен быть сильным.
Я должен — но я…
Я так больше не могу!
Я
Он замирает. Потом добивает последнее слово:
Слабый
— Лоэнгрин, — тихо говорит она. — Боящийся див — не слабый. Он живой.
Он снова прячет морду в лапах.
Она продолжает:
— То, что ты чувствуешь, — это не слабость. Это любовь. Но любовь не должна ломать. Она должна вести.
Он медленно поднимает голову и смотрит на неё:
Он ищет мне хозяина.
Я не хочу нового.
— Потому что боишься, что это значит, что хозяин тебя оставляет?
Он дрожит. Не отвечает.
— Он не оставляет, Лоэнгрин. Он делает то, что делают хорошие хозяева: думает о тебе наперёд. Он знает — ты не выживешь один. И не должен. И он хочет быть уверен, что вы с новым хозяином понравитесь друг другу. Никто не заберёт тебя, пока ты жив. В таком состоянии ломка колдуна противопоказана.
Лоэнгрин печатает одно слово:
Больно
Евдокия Лаврентьевна кивает:
— Да. Будет больно. Но это не конец тебя. Это просто путь, который надо пройти вместе. Я помогу.
Он медленно — очень медленно — тянется к её колену и кладёт туда голову. Без языковедческой сложности, без символов — язык тел ясен.
«Помоги»
Евдокия Лаврентьевна кладёт руку ему на макушку — лёгко, едва касаясь, чтобы можно было отойти в любой момент, если физический контакт не пойдет на пользу.
— Для этого мы здесь. Все мы. И ты, и твой хозяин и я.
Анастасия уехала ночью. Алексей проснулся в пустоте, которую не спутаешь ни с чем: пусть он и пережил ломку колдуна давным давно, когда Гермес Аркадьевич был вынужден отправить Анастасию в пустошь, связь между ними осталась. Он лежал несколько секунд, собирая себя после сна, и вдруг понял — нервничает. Лёгкая дрожь в животе, сухость во рту.
Первый день службы. Настоящей. В форме. С удостоверением. С ответственностью. На два года позже, чем его ровесники… Но были времена, когда он о службе и мечтать не смел. Да что там о службе! Когда-то для него и прогулка по городу казалась немыслимой роскошью…
Он выдохнул, сел на кровати, давая телу возможность обрести равновесие. Это было обычное начало дня — рутина, как другим чистить зубы или ставить чайник.
Прошёл через боковую дверь из холла — та вела в перестроенную оранжерею. Когда-то здесь росли экзотические растения, свит из них у прозрачных стен ещё оставался, как и уютный уголок со столиком и парой кресел. Но большую часть помещения заменял выкопанный по его распоряжению бассейн и тренажёры.
Начал с разминки. Шея — аккуратно, не спеша. Корпус — мягкий наклон, потянуть связки, разбудить спину.
«Спокойно, Алексей Николаевич. Сегодня — просто работа. Ты сам хотел».
Новые люди, которые, конечно, будут смотреть на него.
О, есть на что смотреть. Он ведь почти Маугли — правда, воспитан не волками, а дивой.
Бывший хозяин нынешней личной дивы императрицы. Так ещё и его неспособность долго поддерживать разговор и участвовать в студенческих развлечениях подливала масла в огонь.
Но слухов бояться — из дома не выходить. Вера, напротив, собирала их с особым удовольствием, пересказывала снова и снова, смакуя каждую деталь. Её любимым был слух о том, что он — сын Императора Пустоши Александра и императрицы Софии, наполовину див. На вопрос «как это вообще возможно?» ответа ни у сплетников, ни у Веры не было. Ещё среди слухов было предположение, что ему переливали кровь дива, из-за чего он обрёл некие скрытые способности. Отсюда и его необычные щиты.
Щиты действительно уникальные, такие, что пробить их почти невозможно — Алексей понимал, что в бою он скорее помеха, чем помощь. Так и выстраивалась их тактика: в любой непонятной ситуации Алексей прижимался к стене или садился на землю, окружал себя щитом и через него бил молниями, а Вера действовала исходя из обстоятельств.
Можно было бы попроситься в Управление, под тёплое крылышко Гермеса Аркадьевича — он был бы только рад, но…
Но начинать путь с протекции? Брр. Пошло и унизительно. Он и так исключение из такого количества правил, что уже устаёт их перечислять.
Он ухмыльнулся уголком рта, перешёл к резинке для рук, зацепил её за металлическую стойку. Мысли снова вернулись к Вере.
Она слушала его рассуждения тогда спокойно, даже с какой-то твёрдой ясностью:
— Правильно, что идём в участок. Настоящая практика — там. А мы сработаемся ещё лучше, чем в Академии. Ты же знаешь.
На себя от него не отделяла… всегда говорила «мы».
Они и правда были тандемом.
Не вымученным, не искусственным. Он выдаёт мысль — она ловит. Она сомневается — он подстраховывает.
И распределение в один участок — колдунья, всё ещё запрещено было практиковать без колдуна — они приняли как дар судьбы.
Алексей прошёл по полоскам на полу — тренировка равновесия. Шаг за шагом, чувствуя, как дрожит икроножная мышца, как чуть капризничает левая нога. Волнение делает движения резче, неточными. Он знал. Он умел с этим жить.
— Отлично, — ворчливо пробормотал он себе. — Волнение уровня «лиса в курятнике».
Переход к логопедическим упражнениям, занявшим минут десять. Губы, язык, гласные, дыхание. Голос слегка дрожал, но вскоре выровнялся — как музыкальный инструмент, который наконец настроили.
И именно ими она поощряла его после сеансов. Каждый раз получала взгляд, полный иронии, но леденец неизменно исчезал в его кармане.
Владимир сидел прямо, руки на коленях — поза образцового дива, но Евдокия Лаврентьевна прекрасно видела то расщепление, которое встречалось почти у всех дивов: внешняя дисциплина и внутренняя эмоциональная прямолинейность.
Она мягко сказала:
— Ты говорил, что в последнее время снова усилилась… тоска по душе?
Владимир чуть дёрнул плечом. Он отлично умел изображать удивление или смущение. Но многие человеческие эмоции, которые он копировал, были внешними, как слова, выученные на чужом языке, в то время как на родном таких слов нет. На сеансе он притворство отвергал. У дивов иначе устроены лицевые мышцы, почти нет мимических морщин, поэтому они выглядят отрешенными, если не берут на себя труд показывать эмоции понятным людям способом. Но дивопсихолог научилась многое понимать по микрожестам.
— Да, — ответил он ровно. — Усилилась. Я не знаю почему. Мне не нравится, что это возвращается. Это мешает работе.
Психолог кивнула:
— Ты имеешь право на… на чувства, Владимир.
Он посмотрел на неё долго, оценивающе.
— У меня нет чувств. У меня есть реакции. Это разные вещи. Но эта реакция сильная. Тягостная.
Она сделала пометку, не перебивая.
— Ты рассказывал, что впервые почувствовал её после разговора с хозяином Афанасием Репиным? Когда он говорил о душе?
— Он не называл это тоской. Он говорил честно, — Владимир опустил глаза. — «Ты — тварь словесная, разумная, но не имеющая Божией искры». Он сказал это без злости. Просто… сказал правду. И я думаю об этом. Часто.
— О чём именно ты думаешь?
— Что я бы хотел иметь душу. Но не могу. И никогда не смогу.
Он произнёс это без трагизма — он так говорид о погоде, крови, смерти, пище, работе, красивом закате, понравившемся кино. Но под ровностью будто шевельнулось что-то: туман со дна озера.
— Нормально — хотеть того, что недоступно, — сказала она осторожно. — Это… по-человечески.
Он чуть кивнул.
— В прошлый раз ты упомянул сказку… «Русалочку». Хочешь рассказать ещё?
Он повернул голову плавно.
— Да. Это важно.
— Сказку я знал давно. Но недавно, когда Сергей Дмитриевич и Любава Вазилисовна попросили меня посидеть с их дочерью, которая любит сказки, я прочитал её восемь раз подряд. Я долго не понимал, о чём она. Думал: русалка влюбилась в человека. Но это было не главное.
Евдокия Лаврентьевна ждала.
— Она хотела душу, — сказал он. — Как я.
— Это… задело тебя? — мягко спросила она.
— Нет. Тронуть меня нельзя. Но это заставило думать.
Он чуть сжал пальцы — для дива это почти жест.
— Русалка живёт триста лет. А потом превращается в пену. Это... Похоже на правду. На нашу правду.
— На правду дивов? — уточнила она.
— Да. Когда нас убивают, мы исчезаем. Не оставляем тела. Только пустое место. Как пена. Был — и нет. Если, конечно, не сжирают, тогда ты становишься частью сожравшего тебя. Все равно мало похоже на посмертие.
Она отметила спокойствие, но не пустоту.
— А что ты чувствуешь, когда думаешь о финале сказки?
— Я не чувствую. Я понимаю. Русалка хотела бессмертной души. Хотела быть как человек. Не из-за принца. А потому что душа делает жизнь направленной. Делает боль значимой. Делает смерть временной.
Он замолчал.
Она ждала.
— И ты… тоже этого хочешь? — тихо спросила она.
Владимир отвернулся.
— Я не могу хотеть того, чего не бывает. Но… иногда, когда я делаю выбор… во мне что-то… поднимается.
Он коснулся груди — чуть ниже сердца.
— Это похоже на душу? — мягко предложила она.
— Нет. Это похоже на… попытку. На слабое эхо того, что у людей настоящее.
Евдокия Лаврентьевна наклонилась:
— А русалка? Она тоже только пыталась. Стремилась. Ошибалась. Страдала. Потерпела поражение. Но это не делало её неполноценной.
Див молчал долго.
— Она всё равно не получила душу, — произнёс он. — Но получила шанс.
— Но она была достойна, — тихо сказала она. — Может быть, в этом и смысл.
Он поднял взгляд. В его глазах — ни слёз, ни надлома. Но внутренняя тень стала светлее.
— Вы считаете, что можно быть достойным души, не имея её?
— Я считаю, что Бог смотрит глубже, чем биология.
Он медленно выдохнул.
— Тогда… русалочка была ближе к людям, чем думала, — сказал он тихо. — И… может быть… и я.
В конце сеанса психолог положила на стол маленький бумажный свёрток.
Владимир посмотрел на него. Взгляд ожил, ноздри затрепетали — по-звериному, узнающе.
— Это тебе, — напомнила она.
Он протянул руку медленно, почти ритуально.
Трёхсотлетний див. Следователь. Герой войны.
Но в миг, когда пальцы коснулись тёплой липкой бумаги, в его лице мелькнула искренняя радость, предвкушение удовольствия от лакомства. Другой человек ничего бы не заметил. Он тут же спрятал её.
— Спасибо, — сказал он хрипло.
Он никогда не ел при ней — слишком хорошо усвоил нормы. Но было ясно: выйдет, пройдёт коридор — и на улице раскусит карамель.
Прода от 18.11.2025, 17:53
После Владимира пришёл новый пациент. Его хозяин позвонил два дня назад:
— Евдокия Лаврентьевна? Меня зовут Эрик Эдгарович Берггейм, у меня проблема с моим дивом второго класса, но прежде чем… простите… я хотел уточнить: на каком этаже ваш кабинет?
— На первом, Эрик Эдгарович. Прямо у входа. Если ваш зверодив лошадь или кто-то крупный, не беспокойтесь — у нас есть возможность…
Он облегчённо выдохнул.
— Нет, это для меня. Понимаете, мне очень трудно ходить. Дело в общем-то в том, что я… умираю. И мне тяжело передвигаться.
Евдокия Лаврентьевна ответила спокойно:
— Понимаю. Вы хотите подготовить своего дива к… И не стоит волноваться ни о ступеньках, ни о пандусах. У нас с этим порядок. Если что-то понадобится — вам помогут.
Он снова коротко выдохнул, нервно усмехнулся — как вспышка перед дождём.
— Спасибо. А то этот поход к дивопсихологу превращается в тайную операцию… — он усмехнулся. — Сестра считает всё это выдумками. Человеческих психологов она тоже считает блажью, хотя, честно говоря… — он на мгновение умолк, и в паузе слышался целый том ненаписанных комментариев. — Хотя ей самой не помешало бы пойти к терапевту.
Евдокия Лаврентьевна мягко улыбнулась, даже по телефону:
— Мы все иногда нуждаемся в помощи. И вы, и ваш див. Приезжайте, Эрик Эдгарович.
Администратор заранее выходит на крыльцо — предупреждённый, внимательный. Он помогает Эрику Берггейму преодолеть короткий лестничный пролёт — поддерживает под локоть, не суетясь и не драматизируя. Рядом бежит белый пёс. Он держится так близко, что между ним и ногой хозяина нет зазора.
Пёс то и дело подталкивает Эрика носом руку: «Я здесь, я рядом».
И когда они входят в кабинет, Евдокия Лаврентьевна сразу видит это тонкое переплетение — человеческую боль и дивью тревогу, сжатые в один узел.
Эрик едва заметно хмурится, пытаясь устроиться удобнее. Лоэнгрин в облике собаки прижимается к его ноге, и от этого движения чувствуется что-то щемящее — стремление защитить и невозможность это сделать.
Евдокия Лаврентьевна мягко произносит:
— Спасибо, Эрик Эдгарович и Лоэнгрин, что пришли. Сегодня я бы хотела поговорить с вами обоими… но по очереди. Чтобы никому не было тесно.
Она опускается на корточки, чтобы оказаться на уровне Лоэнгрина. Не тянет руки, не навязывается — просто ждёт, давая пространство. Пёс смотрит на неё сверху вниз — глаза тёмные, умные, неторопливые.
Эрик гладит диву по затылку — привычным, почти медитативным жестом.
— Он понимает, — тихо говорит он. — И переживает за то, что будет потом.
В голосе звучит страх, который он не произносит напрямую.
Евдокия Лаврентьевна кивает:
— Эрик Эдгарович, если вы не против, первым я бы хотела поговорить с Лоэнгрином. А к вам вернусь сразу после. Лоэнгрин умеет писать?
Хозяин кивает, треплет пса по макушке.
— Да, отец научил.
Пёс тихо трогает носом её ладонь — разрешение.
Эрик отпускает его медленно, будто отлучает от себя кусок собственной души.
— Хорошо, — шепчет он. — Я подожду.
Для бесед с зверодивами есть отдельный кабинет.
Лоэнгрин идёт за ней, встревоженный, внимательный, словно весь собачий облик чуть дрожит от того, что он пытается держаться достойно.
Обнюхивает всё, осматривается. Садится у клавиатуры, сделанной под собачьи лапы.
Евдокия садится напротив, не слишком близко, чтобы не давить, но и не слишком далеко, чтобы не казаться недоступной.
— Лоэнгрин, — мягко произносит она. — Я здесь для того чтобы услышать и понять тебя. Хочешь — можешь просто посидеть. Можешь писать. Можешь рычать, если нужно. Всё подойдёт.
Он смотрит на неё долго, слишком долго для обычной собаки. Потом делает короткое, человечески усталое движение — вздыхает. И медленно кладёт лапу на клавишу «Я».
Набирает:
Я…
Пауза.
Я не люблю говорить.
— И не нужно, — отвечает она спокойно. — Можем обойтись без долгих слов.
Он медленно печатает:
Хозяину плохо.
Мне страшно.
Лапа дрожит едва заметно.
— Страшно — это нормально, — говорит Евдокия. — Ты чувствуешь его боль. Ты чувствуешь его тревогу. И он — твою.
Лоэнгрин отводит взгляд. Потом резко, почти зло, бьёт лапой по клавиатуре:
Я МЕШАЮ
Он замирает. Прижимается ухом к плечу, как будто в нём вдруг проснулся лебедь и хочет спрятать голову под крыло.
Евдокия Лаврентьевна осторожно подаётся вперёд, но не протягивает руки:
— Кто тебе это сказал?
Он печатает медленно, будто каждое слово через силу:
Я.
Я плохой.
— Почему?
Лоэнгрин молчит. Потом в нём словно меняется центр тяжести, и он отходит, садится у стены. Скулит, спрятав нос в лапах. Возвращается к клавиатуре:
Он умрёт.
Я не могу его спасти.
Я должен.
Но я не могу.
Зачем люди перестают быть?
Символы сбиваются, но смысл ясен — отчаянная вина того, кто привык быть крылом, а стал свидетелем чужого угасания.
— Это не твоя вина, — мягко отвечает Евдокия. — Ни один див не может спасти хозяина от болезни или смерти. Твоя сила — не в этом.
Он смотрит на неё резко, отчаянно — как на того, кто говорит невозможное.
Но он умрёт рано.
Слишком рано.
Я должен быть сильным.
Я должен — но я…
Я так больше не могу!
Я
Он замирает. Потом добивает последнее слово:
Слабый
— Лоэнгрин, — тихо говорит она. — Боящийся див — не слабый. Он живой.
Он снова прячет морду в лапах.
Она продолжает:
— То, что ты чувствуешь, — это не слабость. Это любовь. Но любовь не должна ломать. Она должна вести.
Он медленно поднимает голову и смотрит на неё:
Он ищет мне хозяина.
Я не хочу нового.
— Потому что боишься, что это значит, что хозяин тебя оставляет?
Он дрожит. Не отвечает.
— Он не оставляет, Лоэнгрин. Он делает то, что делают хорошие хозяева: думает о тебе наперёд. Он знает — ты не выживешь один. И не должен. И он хочет быть уверен, что вы с новым хозяином понравитесь друг другу. Никто не заберёт тебя, пока ты жив. В таком состоянии ломка колдуна противопоказана.
Лоэнгрин печатает одно слово:
Больно
Евдокия Лаврентьевна кивает:
— Да. Будет больно. Но это не конец тебя. Это просто путь, который надо пройти вместе. Я помогу.
Он медленно — очень медленно — тянется к её колену и кладёт туда голову. Без языковедческой сложности, без символов — язык тел ясен.
«Помоги»
Евдокия Лаврентьевна кладёт руку ему на макушку — лёгко, едва касаясь, чтобы можно было отойти в любой момент, если физический контакт не пойдет на пользу.
— Для этого мы здесь. Все мы. И ты, и твой хозяин и я.
Прода от 19.11.2025, 11:40
Анастасия уехала ночью. Алексей проснулся в пустоте, которую не спутаешь ни с чем: пусть он и пережил ломку колдуна давным давно, когда Гермес Аркадьевич был вынужден отправить Анастасию в пустошь, связь между ними осталась. Он лежал несколько секунд, собирая себя после сна, и вдруг понял — нервничает. Лёгкая дрожь в животе, сухость во рту.
Первый день службы. Настоящей. В форме. С удостоверением. С ответственностью. На два года позже, чем его ровесники… Но были времена, когда он о службе и мечтать не смел. Да что там о службе! Когда-то для него и прогулка по городу казалась немыслимой роскошью…
Он выдохнул, сел на кровати, давая телу возможность обрести равновесие. Это было обычное начало дня — рутина, как другим чистить зубы или ставить чайник.
Прошёл через боковую дверь из холла — та вела в перестроенную оранжерею. Когда-то здесь росли экзотические растения, свит из них у прозрачных стен ещё оставался, как и уютный уголок со столиком и парой кресел. Но большую часть помещения заменял выкопанный по его распоряжению бассейн и тренажёры.
Начал с разминки. Шея — аккуратно, не спеша. Корпус — мягкий наклон, потянуть связки, разбудить спину.
«Спокойно, Алексей Николаевич. Сегодня — просто работа. Ты сам хотел».
Новые люди, которые, конечно, будут смотреть на него.
О, есть на что смотреть. Он ведь почти Маугли — правда, воспитан не волками, а дивой.
Бывший хозяин нынешней личной дивы императрицы. Так ещё и его неспособность долго поддерживать разговор и участвовать в студенческих развлечениях подливала масла в огонь.
Но слухов бояться — из дома не выходить. Вера, напротив, собирала их с особым удовольствием, пересказывала снова и снова, смакуя каждую деталь. Её любимым был слух о том, что он — сын Императора Пустоши Александра и императрицы Софии, наполовину див. На вопрос «как это вообще возможно?» ответа ни у сплетников, ни у Веры не было. Ещё среди слухов было предположение, что ему переливали кровь дива, из-за чего он обрёл некие скрытые способности. Отсюда и его необычные щиты.
Щиты действительно уникальные, такие, что пробить их почти невозможно — Алексей понимал, что в бою он скорее помеха, чем помощь. Так и выстраивалась их тактика: в любой непонятной ситуации Алексей прижимался к стене или садился на землю, окружал себя щитом и через него бил молниями, а Вера действовала исходя из обстоятельств.
Можно было бы попроситься в Управление, под тёплое крылышко Гермеса Аркадьевича — он был бы только рад, но…
Но начинать путь с протекции? Брр. Пошло и унизительно. Он и так исключение из такого количества правил, что уже устаёт их перечислять.
Он ухмыльнулся уголком рта, перешёл к резинке для рук, зацепил её за металлическую стойку. Мысли снова вернулись к Вере.
Она слушала его рассуждения тогда спокойно, даже с какой-то твёрдой ясностью:
— Правильно, что идём в участок. Настоящая практика — там. А мы сработаемся ещё лучше, чем в Академии. Ты же знаешь.
На себя от него не отделяла… всегда говорила «мы».
Они и правда были тандемом.
Не вымученным, не искусственным. Он выдаёт мысль — она ловит. Она сомневается — он подстраховывает.
И распределение в один участок — колдунья, всё ещё запрещено было практиковать без колдуна — они приняли как дар судьбы.
Алексей прошёл по полоскам на полу — тренировка равновесия. Шаг за шагом, чувствуя, как дрожит икроножная мышца, как чуть капризничает левая нога. Волнение делает движения резче, неточными. Он знал. Он умел с этим жить.
— Отлично, — ворчливо пробормотал он себе. — Волнение уровня «лиса в курятнике».
Переход к логопедическим упражнениям, занявшим минут десять. Губы, язык, гласные, дыхание. Голос слегка дрожал, но вскоре выровнялся — как музыкальный инструмент, который наконец настроили.