Исаран повернулся, опираясь на подоконник, и посмотрел прямо на него.
— Ты хочешь построить для неё клетку из собственных ошибок. .
— Я хочу, чтобы она вошла туда сама, — спокойно сказал Омар.
Исаран снова перевёл взгляд на сад.
— Я не хочу чтобы кто-то пострадал, пока мы вро де как тянем ее к раскаянию.
— Я прослежу, — тут же ответил следователь.
Исаран медленно кивнул. В его взгляде мелькнуло что-то похожее на печаль.
— Она поймёт, что это я веду игру. И начнёт ненавидеть ещё сильнее.
— Пусть, — Омар пожал плечами. — Ненависть не мешает раскаянию. Иногда помогает.
Мандарин всё ещё оставался в его ладони. Он посмотрел на него как на чужой предмет и хмыкнул.
— И последнее. План «Б». Если тигр сорвётся с цепи.
— Ты готов? — спросил Исаран.
— Я следователь, а не политик, — ответил Омар жёстко. — Правовые шаги, смена группы, охрана. Всё предусмотрено.
Исаран закрыл глаза на мгновение.
— Тогда начнём.
Омар молча кивнул. Мандарин так и остался несъеденным.
— Проверь, над чем работал муж Шоланны в Институте изучения даров, — сказал Исаран, снова поворачиваясь, опираясь обеими рука о подоконник и глядя вглубь сада.
Омар нахмурился:
— Думаешь, его смерть не на совести Ленгари?
— Ленгари умеют быть жесткими, но не дураками, — спокойно ответил Исаран. — Перехватить у конкурентов заказ — обычная экономическая игра. Ради этого не убивают людей, которые в торгах даже не участвовали.
Он выдержал паузу:
— А вот исследования мужа Шоланны куда интереснее. Он пытался уловить закономерности: какой именно дар проявится у ребёнка, с какой силой, как влияет возраст родителей, их плетение, события в жизни.
Омар тихо присвистнул.
Исаран взглянул на мандарин в его руке.
— Сурдо владел магией огня. Какой дар у Шоланны? Что то ментальное, насколько я помню? Кто этот загадочный огненный одаренный, который ей второй раз помогает? Ну, не второй же дар у нее открылся, в самом деле?
Исаран задержался у зеркала.
Брюки закрывали протез, туфли сидели безукоризненно — и не скажешь, что нога ниже колена ненастоящая. Новая рубашка, новый пиджак — всё по размеру, всё аккуратно. В старых вещах он теперь выглядел как мальчишка, надевший одежду взрослого.
Силиконовые пальцы легли на место, и кисть снова стала похожа на кисть. Прическа — работа стилиста при клинике — скрывала и рубец на виске, и крошечный слуховой аппарат. Левый глаз тоже больше не выдавал себя: правильный цвет, правильный блеск.
Он кивнул отражению, словно проверяя: ну? получилось?
Получилось.
И всё равно от этого образа веяло жалостью. Слишком собранно, слишком старательно естественно — будто каждый миллиметр тела прошёл через чьи-то руки и правку.
К счастью, его дар различал иллюзию и ложь. Исаран скрывал свои увечья лишь визуально, он не лгал о них напрямую, и потому его дар молчал.
Он взял трость и сделал шаг. Протез ноги отзывался чужеродным: вроде держит, но каждый толчок отдаётся в кость вибрацией, будто идёшь по металлическому настилу. Ему всё ещё казалось, что где-то слева нога короче — и рука непроизвольно тянулась проверить, ощупать, убедиться.
Силиконовые пальцы подчинялись, но память тела шептала: их там нет. Иногда хватало секунды, чтобы споткнуться на пустом месте.
В глухом ухе не смолкал звон — тонкий, настырный, как комар в темноте. От него кружилась голова, и равновесие ускользало. Каждый шаг превращался в маленький штурм.
Он сжал трость так, что побелели костяшки. Зеркало отражало мужчину в костюме, собранного и уверенного. Но внутри это был человек, который ходит по канату и каждый миг боится сорваться.
Вчера у него был своего рода экзамен перед выпиской.
Врачи проверяли, насколько он готов к жизни за пределами больницы.
Актовый зал был почти пуст. Стулья для наблюдающих врачей расставлены полукругом, перед ними — стол с минимальным оборудованием: трость, пара небольших гантелей, блокнот, чашка. На первый взгляд — обычная проверка. Для Исарана это был финальный рубеж трёх месяцев.
— Готов? — спросила Лиара, стоя во главе комиссии.
Он кивнул, сев на край стула.
Первое испытание — равновесие и ходьба. Он встал, оперся на трость. Протез ноги слушался, но тело всё ещё шептало о своих ограничениях: вибрации отдавались в кости, память о травме не отпускала. Сделав несколько шагов, он чуть не пошатнулся — мгновение осечки, которое сразу превратил в контроль: сжал трость сильнее, выровнял корпус.
Следующий этап — мелкая моторика. Он поднимал чашку, ставил обратно, застёгивал пуговицы, завязывал шнурки. Пальцы двигались точно, но с напоминанием о своей «чуждости». Он ловил себя на привычке проверять рукой, что предмет на месте.
— Хорошо, — коротко отметила Лиара. — Теперь проверим ориентирование.
Исаран послушно выполнял задания. Ничего нового. Он поднимался и спускался по лестнице, проходил в проёмы, определял расстояние до предметов. Слушал аудиограммы, разбирая речь.
— Отлично, — сказала она. — Психологическая устойчивость.
Последним пунктом была «сидячая работа»: он должен был выполнить мелкие задачи за столом — записать список дел, поднять и расставить предметы, удерживать внимание. Он сделал всё спокойно, сосредоточенно, не торопясь.
В комнате повисла тишина. Лиара кивнула коллегам:
— Экзамен сдан.
---
Тахо проскользнула в здание любительского театра через боковой вход. Здесь всё было по-прежнему — тот самый запах, от которого её сердце сразу начинало биться быстрее: чуть пахло пылью, тонкий шлейф дешёвых духов, густой, сладковатый аромат театрального грима. Смешивались запахи клея, краски, сыроватого гипса от декораций — и рождалась особая атмосфера, неповторимая, её родная.
Она позволила себе тихую улыбку. Теперь Тахо могла признаться самой себе: она счастлива, что проиграла выборы. Титул эскани связал бы её по рукам и ногам, превратил бы в символ, в должность, в тяжёлую функцию. А сейчас она — свободна. Свободна приходить сюда, на эти репетиции, где всё было живым, настоящим.
Труппа была маленькая и на первый взгляд смешная: нейрохирург, ведущая прогноза погоды, пожилой дворник, учительница с мягким голосом, неунывающая домохозяйка, строгий профессор с неожиданным чувством юмора и она — политик, почти ставшая правительницей. Все они вместе два раза в неделю собирались ради общего чуда. И раз в месяц давали спектакль. Эти дни для Тахо были праздником.
Особенно — рядом с Самирой. Подруга, режиссёр, напарница. Одна из двух её самых близких подруг. Сейчас Самира занималась с подростками — шумной, горящей восторгом труппой старшеклассников. Юноши и девушки, шестнадцати лет, с глазами, полными света. Они только что вернулись вместе с ней из Атросты — города на побережье, матери сарнаварского театра. Там, среди старых театральных стен и морского воздуха, они заняли первое место. Пьеса молодого драматурга, столь же юного, как и сами актёры, стала их триумфом.
За эти дни Самира прислала Тахо множество сообщений в нити — видео, голосовые и текстовые — о том, как проходит фестиваль. Когда Тахо не могла уснуть, она пересматривала и переслушивала их.
В памяти Тахо вспыхнул тот момент — крики радости, фейерверки над заливом, Самира, сияющая от счастья. И Тахо тогда подумала: вот он, настоящий смысл. Не власть и не титул, а это — сцена, свет, голос, который доходит до сердца.
Тахо поднялась по узкой лестнице в зал, за кулисы.
Самира стояла посреди зала, в своей привычной позе: руки в стороны, как будто она обнимала весь мир сразу. Вьющиеся волосы выбивались из небрежного пучка, на носу сидели очки, съехавшие набок, а глаза горели. Она командовала мягко и резко одновременно — так, что даже самые задиристые подростки слушались без лишних слов.
— Вы должны чувствовать! — кричала Самира, и в её голосе была та самая страсть, от которой стены оживали. — Не произносить реплику, а проживать её!
Тахо остановилась на краю сцены и невольно улыбнулась. Как же она любила смотреть на Самиру в такие минуты.
— О, а вот и наша дивная трагическая муза! — заметила её Самира и расплылась в улыбке. — Господа и дамы, встречайте: проигравшая выборы, но выигравшая свободу — Тахо Нордели!
Подростки дружно зааплодировали, кто-то крикнул: «Браво!» — и засмеялся.
— Ты всегда драматизируешь, — ответила Тахо, шагнув вперёд и театрально поклонившись. — Но раз публика требует — я готова сыграть и это.
Они переглянулись — и обе рассмеялись.
Самира порывисто подала обе руки Тахо и повела к креслам первого ряда.
— Ты, конечно, должна посмотреть, как мы репетируем.
— За этим я и пришла.
На сцену вышел мальчик с книгой — рассказчик. Его голос звенел от волнения:
— Давным-давно, в мире ином, родились близнецы.
Один — ясный, как утро, его звали Созиданием.
Другой — мрачный, как ночь, его звали Разрушением.
Они делили одну колыбель, один воздух, но разные сны.
Двое актёров вышли вперёд. Один — в бело-зелёном плаще, другой — в чёрно-белом. Они двигались зеркально, как отражения в воде, но никогда не касались друг друга. У них в руках было по двусторонней маске, которую они постоянно переворачивали — мужское и женское лицо.
Какой знакомый образ… Тахо нахмурилась. Где она видела что-то подобное?
— Я собираю силы, чтобы строить, — сказал Созидание. — Я делаю боль кирпичами, а слёзы — водой для ростков.
— Я собираю силы, чтобы ломать, — отозвалось Разрушение, и в его голосе было не зло, а холодное удовольствие. — Я делаю боль оружием, а слёзы — реками без берегов.
Дети кружились, как в танце. Один строил воображаемую стену, другой рушил её — и в этом разрушении рождались новые линии, словно и он невольно творил.
Рассказчик продолжил:
— Когда народ погибал, Созидание перенёс всех, кого сумел, в новый мир.
Но за его тенью пробралось и Разрушение.
У него не осталось народа, но он нашёл пищу в отчаянии.
Они всё так же идут рядом:
один зовёт к надежде,
другой — к безысходности.
На сцене актёры-дети изображали людей, окружённых духами. Одни тянулись вверх, другие падали, застывая в полутьме.
— Человек всегда будет плакать, — произнёс Созидание. — Но пусть слёзы питают ростки.
— Человек всегда будет плакать, — ответило Разрушение. — Но пусть слёзы душат его самого.
Свет на сцене разделился надвое — зелёный и красный, и два духа застыли в этом сиянии, отражая друг друга, пока зал наполняла тишина.
Тахо чуть подалась вперёд, ловя ритм, дыхание, подтекст.
Но в какой-то момент мысли ускользнули от сказки.
Она уже думала не о духах, а о человеке, который тоже когда-то выбрал — не разрушать. И когда разрушили его самого… он всё равно продолжил созидать.
Улыбка скользнула по её губам — не вовремя, на самой мрачной реплике.
Самира заметила. Подошла сбоку, тихо, как хищница, и наклонилась к самому уху:
— Ты не на сцену смотришь. Вглубь себя. У тебя глаза сейчас совсем не театральные. Но то, на что ты смотришь, — твоя главная драгоценность.
Тахо вздрогнула, сжала пальцы на коленях:
— Что? Нет… просто задумалась.
Самира прищурилась, усмехнулась — та самая улыбка, от которой не спрячешься:
— Задумалась, говоришь? Так обычно смотрят, когда влюблены.
Тахо отвернулась к реквизиту, будто вдруг чрезвычайно заинтересовалась старой декорацией — солнцем из папье-маше, довольно страшненьким, с облупившейся краской. Но его и не менее кривоватый подсолнух обожали все детские группы от шести до шестнадцати лет и дважды возвращали назад с помойки. Так что руководство смирилось с присутствием этих двух монстров в репетиционном зале.
На сцене в этот момент кто-то снова произнёс:
— «Мы — страна, которая жива, пока помнит».
Раз в месяц вечер в доме семейного плетения Нордели начинался одинаково уже долгие годы.
По широкой мраморной лестнице, боком, приглушая смех, прокрадывались три женщины — каждая со своим пакетом, виноватым выражением лица и неизменной конспиративностью студентов, решивших прогулять лекцию.
— Девочки, ведите себя хорошо, — произносила с улыбкой мать Тахо, стоя у подножия лестницы.
Эта фраза звучала неизменно, хоть «девочкам» давно уже было под сорок, и каждая могла бы возглавить страну, театр или армию.
Тахо, прижимая к груди два крафтовых пакета, в которых побрякивали бутылки вина (красного, разумеется — она держала марку даже в цвете напитков), ответила привычным:
— Конечно, мама. Мы — образец приличия.
— Образец чего? — хихикнула Самира.
Майра — круглолицая, мягкая, в вязаном свитере, мать четверых детей — только покачала головой:
— Мы и в прошлый раз «вели себя хорошо».
— Это был арт-перформанс, — возразила Тахо, уже открывая дверь в свою башню.
Апартаменты Тахо находились на самом верху дома Нордели — трёхэтажная башня с узкой винтовой лестницей, где каждый сантиметр пространства был личным. Первый этаж — прихожая и ванная, второй — гостиная с кухонным уголком, третий — спальня с узкими окнами и видом на крыши города.
Когда они втроём поднимались по лестнице, воздух наполнялся запахом еды и смехом. Из пакетов появлялось всё, что в обычные дни каждая из них запрещала себе: картошка фри, бургеры, лепёшки с сыром, шоколадные пирожные.
— Нам нужна хоть какая-то компенсация за цивилизованность, — философски заметила Майра, разливая вино по бокалам.
Вскоре башня наполнялась музыкой — старые хиты, что-то лёгкое и романтичное. Они танцевали босиком, пели в три голоса, фальшивя и смеясь, пока кто-то не проливал вино или не падал на ковёр с подушкой.
А потом, уже успокоившись, сидели втроём, закутавшись в одеяла, с бокалами в руках и делились тем, что накопилось за месяц. Майра рассказывала о проделках детей, Самира — о премьере, актёрах и странных зрителях, а Тахо — о парламентских дебатах, о новых законопроектах и о том, как сложно быть «взрослой», даже когда тебе уже давно положено.
— А ведь всё равно счастье — это встретить вечер вот так, — сказала Майра однажды, глядя на огни города внизу.
— Да, — ответила Тахо, подливая вино. — И пусть никто не догадывается, как мы его добываем.
— Так рассказывай, — тянет Самира, развалившись на подушках и подбрасывая в рот зефир. — Как он выглядел? Эскани вернулся, герой, легенда — а мы даже не видели!
— И не говори, — поддакивает Майра. — Я видела только репортаж. Камеры, официальные комментарии — ни слова о том, какой он на самом деле.
Тахо молчит пару секунд, греет ладони о чашку. На щеках дрожит отражение свечей — они у неё тут вместо торшеров. Башня, вид на город, ветер шуршит по стёклам. В комнате уют и доверие.
— Высокий, — тихо говорит она наконец. — Странно даже… я забыла, насколько. Те разы, что была у него, он всё время сидел. После больницы казался… вытянутым, как будто весь собран из линий. Ни лишнего жеста, ни звука. Худой, но не слабый. Такой — выточенный из упрямства.
Она делает паузу.
— Он не вставал ни при ком, пока не научился ходить так, что протез почти незаметен. Трость ему Супран подарил. Она не столько для опоры… сколько чтобы утвердить себя в мире. Он не опирается на неё — он будто напоминает телу, где проходит граница между «я» и болью.
Самира перестаёт жевать:
— Значит, всё-таки болит.
— Ты хочешь построить для неё клетку из собственных ошибок. .
— Я хочу, чтобы она вошла туда сама, — спокойно сказал Омар.
Исаран снова перевёл взгляд на сад.
— Я не хочу чтобы кто-то пострадал, пока мы вро де как тянем ее к раскаянию.
— Я прослежу, — тут же ответил следователь.
Исаран медленно кивнул. В его взгляде мелькнуло что-то похожее на печаль.
— Она поймёт, что это я веду игру. И начнёт ненавидеть ещё сильнее.
— Пусть, — Омар пожал плечами. — Ненависть не мешает раскаянию. Иногда помогает.
Мандарин всё ещё оставался в его ладони. Он посмотрел на него как на чужой предмет и хмыкнул.
— И последнее. План «Б». Если тигр сорвётся с цепи.
— Ты готов? — спросил Исаран.
— Я следователь, а не политик, — ответил Омар жёстко. — Правовые шаги, смена группы, охрана. Всё предусмотрено.
Исаран закрыл глаза на мгновение.
— Тогда начнём.
Омар молча кивнул. Мандарин так и остался несъеденным.
— Проверь, над чем работал муж Шоланны в Институте изучения даров, — сказал Исаран, снова поворачиваясь, опираясь обеими рука о подоконник и глядя вглубь сада.
Омар нахмурился:
— Думаешь, его смерть не на совести Ленгари?
— Ленгари умеют быть жесткими, но не дураками, — спокойно ответил Исаран. — Перехватить у конкурентов заказ — обычная экономическая игра. Ради этого не убивают людей, которые в торгах даже не участвовали.
Он выдержал паузу:
— А вот исследования мужа Шоланны куда интереснее. Он пытался уловить закономерности: какой именно дар проявится у ребёнка, с какой силой, как влияет возраст родителей, их плетение, события в жизни.
Омар тихо присвистнул.
Исаран взглянул на мандарин в его руке.
— Сурдо владел магией огня. Какой дар у Шоланны? Что то ментальное, насколько я помню? Кто этот загадочный огненный одаренный, который ей второй раз помогает? Ну, не второй же дар у нее открылся, в самом деле?
***
Исаран задержался у зеркала.
Брюки закрывали протез, туфли сидели безукоризненно — и не скажешь, что нога ниже колена ненастоящая. Новая рубашка, новый пиджак — всё по размеру, всё аккуратно. В старых вещах он теперь выглядел как мальчишка, надевший одежду взрослого.
Силиконовые пальцы легли на место, и кисть снова стала похожа на кисть. Прическа — работа стилиста при клинике — скрывала и рубец на виске, и крошечный слуховой аппарат. Левый глаз тоже больше не выдавал себя: правильный цвет, правильный блеск.
Он кивнул отражению, словно проверяя: ну? получилось?
Получилось.
И всё равно от этого образа веяло жалостью. Слишком собранно, слишком старательно естественно — будто каждый миллиметр тела прошёл через чьи-то руки и правку.
К счастью, его дар различал иллюзию и ложь. Исаран скрывал свои увечья лишь визуально, он не лгал о них напрямую, и потому его дар молчал.
Он взял трость и сделал шаг. Протез ноги отзывался чужеродным: вроде держит, но каждый толчок отдаётся в кость вибрацией, будто идёшь по металлическому настилу. Ему всё ещё казалось, что где-то слева нога короче — и рука непроизвольно тянулась проверить, ощупать, убедиться.
Силиконовые пальцы подчинялись, но память тела шептала: их там нет. Иногда хватало секунды, чтобы споткнуться на пустом месте.
В глухом ухе не смолкал звон — тонкий, настырный, как комар в темноте. От него кружилась голова, и равновесие ускользало. Каждый шаг превращался в маленький штурм.
Он сжал трость так, что побелели костяшки. Зеркало отражало мужчину в костюме, собранного и уверенного. Но внутри это был человек, который ходит по канату и каждый миг боится сорваться.
Вчера у него был своего рода экзамен перед выпиской.
Врачи проверяли, насколько он готов к жизни за пределами больницы.
Актовый зал был почти пуст. Стулья для наблюдающих врачей расставлены полукругом, перед ними — стол с минимальным оборудованием: трость, пара небольших гантелей, блокнот, чашка. На первый взгляд — обычная проверка. Для Исарана это был финальный рубеж трёх месяцев.
— Готов? — спросила Лиара, стоя во главе комиссии.
Он кивнул, сев на край стула.
Первое испытание — равновесие и ходьба. Он встал, оперся на трость. Протез ноги слушался, но тело всё ещё шептало о своих ограничениях: вибрации отдавались в кости, память о травме не отпускала. Сделав несколько шагов, он чуть не пошатнулся — мгновение осечки, которое сразу превратил в контроль: сжал трость сильнее, выровнял корпус.
Следующий этап — мелкая моторика. Он поднимал чашку, ставил обратно, застёгивал пуговицы, завязывал шнурки. Пальцы двигались точно, но с напоминанием о своей «чуждости». Он ловил себя на привычке проверять рукой, что предмет на месте.
— Хорошо, — коротко отметила Лиара. — Теперь проверим ориентирование.
Исаран послушно выполнял задания. Ничего нового. Он поднимался и спускался по лестнице, проходил в проёмы, определял расстояние до предметов. Слушал аудиограммы, разбирая речь.
— Отлично, — сказала она. — Психологическая устойчивость.
Последним пунктом была «сидячая работа»: он должен был выполнить мелкие задачи за столом — записать список дел, поднять и расставить предметы, удерживать внимание. Он сделал всё спокойно, сосредоточенно, не торопясь.
В комнате повисла тишина. Лиара кивнула коллегам:
— Экзамен сдан.
***
---
Тахо проскользнула в здание любительского театра через боковой вход. Здесь всё было по-прежнему — тот самый запах, от которого её сердце сразу начинало биться быстрее: чуть пахло пылью, тонкий шлейф дешёвых духов, густой, сладковатый аромат театрального грима. Смешивались запахи клея, краски, сыроватого гипса от декораций — и рождалась особая атмосфера, неповторимая, её родная.
Она позволила себе тихую улыбку. Теперь Тахо могла признаться самой себе: она счастлива, что проиграла выборы. Титул эскани связал бы её по рукам и ногам, превратил бы в символ, в должность, в тяжёлую функцию. А сейчас она — свободна. Свободна приходить сюда, на эти репетиции, где всё было живым, настоящим.
Труппа была маленькая и на первый взгляд смешная: нейрохирург, ведущая прогноза погоды, пожилой дворник, учительница с мягким голосом, неунывающая домохозяйка, строгий профессор с неожиданным чувством юмора и она — политик, почти ставшая правительницей. Все они вместе два раза в неделю собирались ради общего чуда. И раз в месяц давали спектакль. Эти дни для Тахо были праздником.
Особенно — рядом с Самирой. Подруга, режиссёр, напарница. Одна из двух её самых близких подруг. Сейчас Самира занималась с подростками — шумной, горящей восторгом труппой старшеклассников. Юноши и девушки, шестнадцати лет, с глазами, полными света. Они только что вернулись вместе с ней из Атросты — города на побережье, матери сарнаварского театра. Там, среди старых театральных стен и морского воздуха, они заняли первое место. Пьеса молодого драматурга, столь же юного, как и сами актёры, стала их триумфом.
За эти дни Самира прислала Тахо множество сообщений в нити — видео, голосовые и текстовые — о том, как проходит фестиваль. Когда Тахо не могла уснуть, она пересматривала и переслушивала их.
В памяти Тахо вспыхнул тот момент — крики радости, фейерверки над заливом, Самира, сияющая от счастья. И Тахо тогда подумала: вот он, настоящий смысл. Не власть и не титул, а это — сцена, свет, голос, который доходит до сердца.
Тахо поднялась по узкой лестнице в зал, за кулисы.
Самира стояла посреди зала, в своей привычной позе: руки в стороны, как будто она обнимала весь мир сразу. Вьющиеся волосы выбивались из небрежного пучка, на носу сидели очки, съехавшие набок, а глаза горели. Она командовала мягко и резко одновременно — так, что даже самые задиристые подростки слушались без лишних слов.
— Вы должны чувствовать! — кричала Самира, и в её голосе была та самая страсть, от которой стены оживали. — Не произносить реплику, а проживать её!
Тахо остановилась на краю сцены и невольно улыбнулась. Как же она любила смотреть на Самиру в такие минуты.
— О, а вот и наша дивная трагическая муза! — заметила её Самира и расплылась в улыбке. — Господа и дамы, встречайте: проигравшая выборы, но выигравшая свободу — Тахо Нордели!
Подростки дружно зааплодировали, кто-то крикнул: «Браво!» — и засмеялся.
— Ты всегда драматизируешь, — ответила Тахо, шагнув вперёд и театрально поклонившись. — Но раз публика требует — я готова сыграть и это.
Они переглянулись — и обе рассмеялись.
Самира порывисто подала обе руки Тахо и повела к креслам первого ряда.
— Ты, конечно, должна посмотреть, как мы репетируем.
— За этим я и пришла.
На сцену вышел мальчик с книгой — рассказчик. Его голос звенел от волнения:
— Давным-давно, в мире ином, родились близнецы.
Один — ясный, как утро, его звали Созиданием.
Другой — мрачный, как ночь, его звали Разрушением.
Они делили одну колыбель, один воздух, но разные сны.
Двое актёров вышли вперёд. Один — в бело-зелёном плаще, другой — в чёрно-белом. Они двигались зеркально, как отражения в воде, но никогда не касались друг друга. У них в руках было по двусторонней маске, которую они постоянно переворачивали — мужское и женское лицо.
Какой знакомый образ… Тахо нахмурилась. Где она видела что-то подобное?
— Я собираю силы, чтобы строить, — сказал Созидание. — Я делаю боль кирпичами, а слёзы — водой для ростков.
— Я собираю силы, чтобы ломать, — отозвалось Разрушение, и в его голосе было не зло, а холодное удовольствие. — Я делаю боль оружием, а слёзы — реками без берегов.
Дети кружились, как в танце. Один строил воображаемую стену, другой рушил её — и в этом разрушении рождались новые линии, словно и он невольно творил.
Рассказчик продолжил:
— Когда народ погибал, Созидание перенёс всех, кого сумел, в новый мир.
Но за его тенью пробралось и Разрушение.
У него не осталось народа, но он нашёл пищу в отчаянии.
Они всё так же идут рядом:
один зовёт к надежде,
другой — к безысходности.
На сцене актёры-дети изображали людей, окружённых духами. Одни тянулись вверх, другие падали, застывая в полутьме.
— Человек всегда будет плакать, — произнёс Созидание. — Но пусть слёзы питают ростки.
— Человек всегда будет плакать, — ответило Разрушение. — Но пусть слёзы душат его самого.
Свет на сцене разделился надвое — зелёный и красный, и два духа застыли в этом сиянии, отражая друг друга, пока зал наполняла тишина.
Тахо чуть подалась вперёд, ловя ритм, дыхание, подтекст.
Но в какой-то момент мысли ускользнули от сказки.
Она уже думала не о духах, а о человеке, который тоже когда-то выбрал — не разрушать. И когда разрушили его самого… он всё равно продолжил созидать.
Улыбка скользнула по её губам — не вовремя, на самой мрачной реплике.
Самира заметила. Подошла сбоку, тихо, как хищница, и наклонилась к самому уху:
— Ты не на сцену смотришь. Вглубь себя. У тебя глаза сейчас совсем не театральные. Но то, на что ты смотришь, — твоя главная драгоценность.
Тахо вздрогнула, сжала пальцы на коленях:
— Что? Нет… просто задумалась.
Самира прищурилась, усмехнулась — та самая улыбка, от которой не спрячешься:
— Задумалась, говоришь? Так обычно смотрят, когда влюблены.
Тахо отвернулась к реквизиту, будто вдруг чрезвычайно заинтересовалась старой декорацией — солнцем из папье-маше, довольно страшненьким, с облупившейся краской. Но его и не менее кривоватый подсолнух обожали все детские группы от шести до шестнадцати лет и дважды возвращали назад с помойки. Так что руководство смирилось с присутствием этих двух монстров в репетиционном зале.
На сцене в этот момент кто-то снова произнёс:
— «Мы — страна, которая жива, пока помнит».
***
Раз в месяц вечер в доме семейного плетения Нордели начинался одинаково уже долгие годы.
По широкой мраморной лестнице, боком, приглушая смех, прокрадывались три женщины — каждая со своим пакетом, виноватым выражением лица и неизменной конспиративностью студентов, решивших прогулять лекцию.
— Девочки, ведите себя хорошо, — произносила с улыбкой мать Тахо, стоя у подножия лестницы.
Эта фраза звучала неизменно, хоть «девочкам» давно уже было под сорок, и каждая могла бы возглавить страну, театр или армию.
Тахо, прижимая к груди два крафтовых пакета, в которых побрякивали бутылки вина (красного, разумеется — она держала марку даже в цвете напитков), ответила привычным:
— Конечно, мама. Мы — образец приличия.
— Образец чего? — хихикнула Самира.
Майра — круглолицая, мягкая, в вязаном свитере, мать четверых детей — только покачала головой:
— Мы и в прошлый раз «вели себя хорошо».
— Это был арт-перформанс, — возразила Тахо, уже открывая дверь в свою башню.
Апартаменты Тахо находились на самом верху дома Нордели — трёхэтажная башня с узкой винтовой лестницей, где каждый сантиметр пространства был личным. Первый этаж — прихожая и ванная, второй — гостиная с кухонным уголком, третий — спальня с узкими окнами и видом на крыши города.
Когда они втроём поднимались по лестнице, воздух наполнялся запахом еды и смехом. Из пакетов появлялось всё, что в обычные дни каждая из них запрещала себе: картошка фри, бургеры, лепёшки с сыром, шоколадные пирожные.
— Нам нужна хоть какая-то компенсация за цивилизованность, — философски заметила Майра, разливая вино по бокалам.
Вскоре башня наполнялась музыкой — старые хиты, что-то лёгкое и романтичное. Они танцевали босиком, пели в три голоса, фальшивя и смеясь, пока кто-то не проливал вино или не падал на ковёр с подушкой.
А потом, уже успокоившись, сидели втроём, закутавшись в одеяла, с бокалами в руках и делились тем, что накопилось за месяц. Майра рассказывала о проделках детей, Самира — о премьере, актёрах и странных зрителях, а Тахо — о парламентских дебатах, о новых законопроектах и о том, как сложно быть «взрослой», даже когда тебе уже давно положено.
— А ведь всё равно счастье — это встретить вечер вот так, — сказала Майра однажды, глядя на огни города внизу.
— Да, — ответила Тахо, подливая вино. — И пусть никто не догадывается, как мы его добываем.
— Так рассказывай, — тянет Самира, развалившись на подушках и подбрасывая в рот зефир. — Как он выглядел? Эскани вернулся, герой, легенда — а мы даже не видели!
— И не говори, — поддакивает Майра. — Я видела только репортаж. Камеры, официальные комментарии — ни слова о том, какой он на самом деле.
Тахо молчит пару секунд, греет ладони о чашку. На щеках дрожит отражение свечей — они у неё тут вместо торшеров. Башня, вид на город, ветер шуршит по стёклам. В комнате уют и доверие.
— Высокий, — тихо говорит она наконец. — Странно даже… я забыла, насколько. Те разы, что была у него, он всё время сидел. После больницы казался… вытянутым, как будто весь собран из линий. Ни лишнего жеста, ни звука. Худой, но не слабый. Такой — выточенный из упрямства.
Она делает паузу.
— Он не вставал ни при ком, пока не научился ходить так, что протез почти незаметен. Трость ему Супран подарил. Она не столько для опоры… сколько чтобы утвердить себя в мире. Он не опирается на неё — он будто напоминает телу, где проходит граница между «я» и болью.
Самира перестаёт жевать:
— Значит, всё-таки болит.