Рыжее пятно было у него во лбу и рыжей, как налившийся колос, была кисточка его хвоста. Его, божественного, отвели в храмовый двор, и умастили розовым маслом, и озолотили его рога, и не было никого, кто посмел бы поднять против него нож.
Ничего не ел и не пил телёнок из Абадру, но рос день ото дня: вот уже смотрят-дивятся на него горожане снизу вверх, вот уже высится его мерцающий горб над крышами домов, хотя он и лежит, подобрав ноги. Вот уже вознеслись в небо огромные рога – покачнёт он головой, и кажется, огромные тиски рыщут по ночному небосводу, хотят изловить невидимую луну. Вырос бык из Абадру таким, что город показался в сравнении с ним кукольным домиком, и расти перестал. Только поводил головой за жрецами, морщил свои мягкие сияющие ноздри и фыркал.
Тогда городские мудрецы смекнули, что к чему, и велели возводить деревянный город на бычьей спине. Женщины сплели сотни циновок, обили их войлоком, обшили их мягкой тканью и накинули на быка, щадя могучего зверя. Мужчины раскатали по брёвнышку богатейшие в городе дома со стенами умбарского кедра, которому нипочём вода и огонь, и вознеслись выше бычьих рогов невесомые башенки, тяжёлым грузом осела городская библиотека, там и сям прилепились домишки, будто птичьи гнёзда, и раскинулась меж ними паутина верёвочных лестниц. Нашлось в диковинной ходячей крепости место и бедному, и богатому, и ребёнку, и старику, и урне с прахом, бережно забранной из промокшего дома, и священным статуям, намоленным за сотню сотен лет. И опустились на крыши лёгкими облачками белые тростниковые купола – так тосковали жители Абадру по своему ещё не покинутому, но уже потерянному городу. И был небесный бык так велик, что когда надели на глаза ему шоры, то на правой построили гарнизон, где бдели трижды по семь лучников, а на левой – обсерваторию для седобородых мудрецов.
Жители Абадру сидели, взявшись за руки, под сенью тростниковых куполов, и пели долгие старинные песни, что длятся от рассвета до рассвета, когда хлопнули ладони моря, а белый бык даже не покачнулся, только взмахнул рыжим хвостом, расцветив бушующий сумрак, и двинулся в путь, а волны лизали ему брюхо.
Десять раз показала госпожа Луна своё лицо и десять раз отвернулась от мира, а бык из Абадру всё бродил по затопленным землям. Жители кочующего города пели, плели сети и вытачивали из прибившихся брёвен всё, что могло пригодиться им в новой жизни. И в неводах их всегда билась рыба, а хлеб чудесным образом не черствел и не убавлялся. То были мирные, добрые дни, и не одна пара сердец была связана в этом путешествии любовью, и не на одной паре рук остались одинаковые шрамы – так подкрепляли свою верность побратимы.
Наконец, в ничем не примечательный утренний час, когда юноши привычно завели песню о Трёхкрылой Мурги, подмастерье-библиотекарь только что нашёл в пыльном углу свиток «О смешных и поучительных историях» Боруна Меченосца и ликовал, будучи уверенным в грядущем повышении, а Мать-Хозяйка города наполняла корзины жареными осьминогами, крайне довольная собой, вода вдруг схлынула – моментально, будто её никогда и не было. Вечный лес шумел, переливаясь зелёным и синим, полный птичьих трелей, хлопанья крыльев, злобного рёва и заискивающих, пытливых, напористых, нежных песен любви. Внизу, словно травы оплетая ноги быка из Абадру, цвели персиковые сады, благоухал с нежданной силой жасмин и колокольными гроздьями висела, оттягивая ветви, почти спелая жимолость. Там и здесь бродили коровы с тугим выменем, мыча от тягости и мечтая о ласковых руках доярок. Так поняли жители Абадру, что закончился потоп и настала долгожданная всепримиряющая весна.
Что же до быка, то боги, совершив задуманное, немедленно затребовали своего любимца к себе назад, и тотчас он испустил дух. Плоть его, наполненная сиянием, стала прозрачной и невесомой, и истекла, слившись с ближайшей рекою – посему поныне ещё весной воды Равви сверкают особенно и благовонны, будто сотни лесных духов выше по теченью жгут ладан. Но дома, и башенки, и библиотека приземлились без всяких повреждений, и жители выбежали из домов, обнимались и плясали среди персиковых деревьев, счастливые от того, что чувствуют под ногами твёрдую землю. Одни только бычьи кости не исчезли, ведь они принадлежали больше твёрдой земле, чем лёгкому небу, так что и поныне путник, алчущий знаний, входит в город меж двух молочно-костяных пиков, вознёсшихся к небу – это рога быка из Абадру. А дома и храмы, обсерватории и школы там и здесь лепятся к бычьему остову, ничуть не стесняясь такого соседства с останками божественного зверя и спасителя, но гордясь им.
Так были смыты с лица земель Хунти цари, их пороки, и жадность, и войны, а благочестивый Абадру стал сокровищницей лучезарной мудрости, таким остаётся и ныне, и будет впредь, пока стоит, счастливый, под сенью белых куполов.
На середине сказки, зябко поводя плечами и выглядывая в окно, двое читателей перебрались на второй этаж – а то, того и гляди, зальёт моросящий дождик по самую макушку. Земная твердь казалась в этот час крохотной и ненадёжной, а столетнее здание библиотеки – маленькой утлой лодочкой в тусклом и неверном свете отвернувшегося солнца. Лиза поплотней прижалась к Маркусу и смотрела, как он дорисовывает юношу со свитком в руках: тщательно уложенные извивы высокого тюрбана повторяли пройденные им ступени премудрости, а с неба струила на него нежный свет то ли луна, то ли огромная, тяжелорогая бычья голова.
- Да он же вылитый ты! – поддразнила Маркуса Лиза.
- Ничего подобного! – ответил он невозмутимо и, окунув кисть в чернильницу, дорисовал смоляной локон, выбившийся из-под тюрбана, - Вот, житель Хунти, смуглый и высокорослый, в белых, заметь, одеждах! Хотя сравнение с таким учёным мужем мне льстит.
Последнюю сказку хотели растянуть, да не смогли, - в эти два дня в книжке Маркуса стало больше рисунков, чем букв. Забыты были перерывы, заброшены старинные рецепты красоты. Там брёл, согнувшись под тяжестью грузов, старый слон, а здесь дородный купец с капризной женой следил за ходом каравана, но меж ними тут и здесь из строк бесстыже вырастали цветы и выкатывались огранённые самоцветы. На широкие заглавные буквы опускались разноцветные перья, косые черты оборачивались клыками махайрода, и сами строки едва не пустились в путь вверх по горной тропе.
Давным-давно, когда гранатовое дерево в Храме Тлеющих Угольев, что в Ушивари, было ещё тоненьким росточком, а туман вокруг гор к северу от города был белым, как сахар, и таким пышным, что даже дождь увязал в нём, просачиваясь там и тут маленькими косыми радугами, жила в тех краях дочь углежога по имени Налькат.
Мать её умерла, когда девочка была ещё такой маленькой, что даже не успела её запомнить: только всё видела перед собой широкие, мягкие, прохладные ладони – благословение в жаркий полдень. Заезжали в их края купцы, привозили жён и дочерей, но ладони у них были совсем не такие – узкие и сухие, хоть и холёные, никогда и не державшие веретена. Отец порою по нескольку дней не заходил домой, как и положено всем углежогам: принюхивался к бледному дыму, следил за коварным ветерком, так и норовящим раздуть пламя. Чуть отвлечёшься, задремлешь – останется только слёзы проливать над золой и пеплом. Но коли был терпелив – такой уголь хоть на зуб пробуй, а горит как – ни чада, ни треска! Поедут доверху груженные корзины в храмы, где отсветы будут плясать на лицах богов, завернут и в дома, где вовсю готовятся к празднику, а на вертелах уже ждут жирные барашки.
Так что дел у Налькат было немного, но и тёплого взгляда, и слова человеческого тоже не хватало. Одна у неё была отдушина: всякая лесная зверушка, смекливая ли мышка-соня, маленькая пугливая мартышка с ягодой в лапах, или старый беззубый шакал, для которого девушка ловила рыбу, - все были ей друзья. Отец носил ей раненых и ослабевших найдёнышей, и Налькат выхаживала их, сидя над обмякшими тельцами с тем же упорством, с каким сам он сидел над угольной печью.
В сумрачные зимние дни плела Налькат пояса и плащи из волокон арру – с них, мягких и лёгких, вода скатывалась жемчужными шариками, а на пояс можно было подвесить столько котомок, что и великан дрогнул бы под их тяжестью – а поясу хоть бы что. Налькат вплетала в плащи яркие птичьи перья и цветастые камешки, вымытые ливнем из горных морщин. Купцы порой давали за них неплохие деньги, дивясь не только крепости, но и замысловатой вязи. Но самый красивый свой плащ Налькат не спешила отдавать торговцам: порой находила она на пороге дома пёрышко, разноцветное и переливчатое, как поляна колышущихся на ветру анемонов, да с золотой подпушкой. Такое и вплетала в свой плащ. И на капюшон хватило уже, и на воротник, которому и дрофа-песчанка позавидует, а дочь углежога всё робеет, примерить не может такую красоту – но и продавать сил нет! Свернёт да и упрячет в сундук.
Однажды утром вышла Налькат на порог, потянулась, прикормила морковной ботвой доверчивую лесную свинку да огляделась в поисках пёрышка. Глядит – и впрямь блестит что-то в траве. Подошла – лежит перед нею бездыханный юноша, весь в крови да ссадинах, и руки его связаны и спутаны неведомым узлом. Девушка только ахнула, а уже бежит за платочком да черпачком с целебным отваром, будто отец ей снова выпавшего из гнезда птенчика принёс. Разрезала верёвки – слабые, не в пример тем, какие она сама из травы выплетала – умыла, розовым маслом ссадины умастила, из чёрных кудрей палые листья вычесала. И тут заметила – и сердце у не упало, а после заныло тоненько и сладко. И впрямь птенец! За плечами незнакомца не мантия, не плащ, за плечами у него – заколыхалось, заволновалось у неё перед глазами, раскинувшись по всему окоёму, цветочное море, - разнопёрые крылья!
Только к вечеру очнулся юноша. Прекрасная девушка гладила его лоб, и мягкие руки её совсем не походили на худенькие птичьи лапки былых подруг, а ссадину на ноге терпеливо вылизывал полосатый котёнок. Сразу доверчиво улыбнулся он спасительнице своей – глаза синие, что лазуритовые бусины, что небо, каким оно бывает только над великим лесом, согретое его могучим дыханием. Налькат зарделась и, отстраняясь, протянула ему прутик с жареными рыбками да кружку кислого молока.
- Что это? – спросил он, вертя прутик, - Где их крылья?
- Крылья? – она засмеялась, и всякий страх покинул обоих, - Зачем им крылья, они же живут в реке. Откуда ты, если никогда не видел рыбы?
- Я с Облачного Острова, - ответил он, - и у нас не водятся рыбы, а только птицы, да стада глупых белых мышей, да пушистые коты, с которых мы стрижём шерсть.
Имя найдёнышу было – Ямуна. Мать его была сестрою Царя Облаков, а отец – путником, заплутавшим в горах, который растопил её сердце. Но он скоро зачах оттого, что воздух Острова слишком тонок и прозрачен для детей тверди, а теперь и матушка умерла. Юная жена его всесильного дяди, оберегая свою власть, решила извести их с сестрою, и некому заступиться за них, полукровок. Не составило труда этой обольстительнице подстроить так, чтоб Ямуну выбрали жертвой богам и оставили на тверди на съедение коварным тварям, ведь крылья его слишком слабы и коротки, чтоб взлететь – не крылья, а жалкое украшенье. А его малышку, его нежную сестру заточили в ажурной клетке в царском дворце, и ежели она не перестанет петь свои дерзкие песни – о, Ямуна знает, что она не перестанет, - злодейка велит отрезать ей язык, лишив последней утехи.
- Отчего же вы считаете землю столь страшным местом? Что за зверь может растерзать тебя?
- Наши мудрецы помнят о трёх ужасных зверях тверди: выверне, махайроде и сером исполине!
- А что же будет, если ты вернёшься, победив этих чудовищ?
- Верно, прославят, как героя, тогда и жена моего дяди не посмеет навредить мне. Но я не воин и никогда не держал в руках оружия!
- Я помогу тебе – если твой народ так долго живёт на облаках и слышал о земных тварях лишь из старых преданий, будет несложно их обмануть.
Первым делом она дала Ямуне слоновий бивень - отцовская помощница, старая Яшма, обломила его. Велела девушка вырезать из него меч и не позволила больше сказать ни слова, пока он не закончил работу. Он трудился пять дней и пять ночей: сначала его нежные, не привыкшие к труду ладони покрылись мозолями, а после и мозоли лопнули, и меч был весь липкий от пота и сукровицы, кособокий и тяжёлый, и столько гнева, боли и нетерпения вложил в него Ямуна, что устрашал он одним своим видом. Посмотрел небесный юноша на свою работу – и вознёс хвалу мудрости Налькат.
После Налькат откинула крышку потёртого сундука и вытащила безыскусное своё наследство – старое мамино ожерелье. Не вздыхала и не жалела дочь углежога, ловкие пальчики распутали узелки – и вот уже сияющим градом просыпались бусины в подставленную ладонь. Выбрала она из пригоршни две круглых, жёлто-коричневых, как брюшко пчелы. Мрачный отблеск метался по шарикам - точь-в-точь узкие зрачки разъярённого зверя. Называли такие «глазом выверна» - поговаривали, каменел своей смертью умерший ящер. Нанизала Налькат «глаза» на нитку и надела Ямуну на шею – вот и второй трофей.
- Как же мы найдём свирепого махайрода? – спросил юноша, и она рассмеялась.
- Гляди, он же пред тобой! – и она указала на своего забавного, косолапого золотистого котёнка в чёрную полоску, чьи глазки были подёрнуты голубой пеленой, - Кормилицу его во время грозы зашибло, и отец принес мне его ещё слепышом. Но будь уверен, встреть ты живого махайрода – он скорее отдал бы тебе свою шкуру, чем детёныша, так они чадолюбивы! Разве это не трофей из трофеев?
Следующим утром Ямуна взял меч и бусины, перекинул сумку с котёнком через плечо, Налькат же взяла самую длинную и крепкую верёвку из травы арру. Когда она закрывала сундук, юноша успел заметить плащ, расшитый анемоновыми перьями.
- О – рассмеялся он, - наши беспечные красавицы, наверное, сидели на белых балконах, болтали, ели лукум и чистили пёрышки! Но плащ ты возьми с собою, может пригодиться!
Налькат перевернула плащ и надела подкладкою наружу, и они вышли в путь.
Только они стали подниматься, на горную тропку выскочил широколобый баран – рога его были так тяжелы, что лежали на спине, морда была седой, а зрачки – что рёбра двух монеток. Ямуна отступил было, поднимая меч слоновой кости, но Налькат мягко погладила ноздри зверя – она выходила ягнёнка, попавшего в старую ловчую яму, совсем ещё девочкой, и он, теперь старый вожак стада, не забыл её.
Три дня они поднимались, держась за его ребристые рога, и три ночи спали, прижавшись к его бокам, согретые его дыханием, одурманенные его тяжёлым мускусным запахом. На четвёртое утро, когда девушка с юношей вошли в тёплое молоко тумана, он покинул их. Вынырнули путники из белого марева и увидели Облачный Остров, сияющий нагромождением арок и шпилей, перекрестьями подвесных мостов. Без труда, никем не замеченные, спустились Ямуна и Налькат по верёвке из волокон арру, и дочь углежога огляделась в благоговении. Там и тут порхали мужчины и женщины, все юные и прекрасные, хрупкие и невесомые, на широких анемоновых крыльях. Отливающие перламутром дома, похожие на клетки или беседки, были увиты цветами без листьев, увешаны тяжёлыми гроздьями винограда и белых слив. На редких полянах, заросших бесцветным мхом, раскачиваясь, переставляли длинные ноги огромные сизые сенокосцы.
Ничего не ел и не пил телёнок из Абадру, но рос день ото дня: вот уже смотрят-дивятся на него горожане снизу вверх, вот уже высится его мерцающий горб над крышами домов, хотя он и лежит, подобрав ноги. Вот уже вознеслись в небо огромные рога – покачнёт он головой, и кажется, огромные тиски рыщут по ночному небосводу, хотят изловить невидимую луну. Вырос бык из Абадру таким, что город показался в сравнении с ним кукольным домиком, и расти перестал. Только поводил головой за жрецами, морщил свои мягкие сияющие ноздри и фыркал.
Тогда городские мудрецы смекнули, что к чему, и велели возводить деревянный город на бычьей спине. Женщины сплели сотни циновок, обили их войлоком, обшили их мягкой тканью и накинули на быка, щадя могучего зверя. Мужчины раскатали по брёвнышку богатейшие в городе дома со стенами умбарского кедра, которому нипочём вода и огонь, и вознеслись выше бычьих рогов невесомые башенки, тяжёлым грузом осела городская библиотека, там и сям прилепились домишки, будто птичьи гнёзда, и раскинулась меж ними паутина верёвочных лестниц. Нашлось в диковинной ходячей крепости место и бедному, и богатому, и ребёнку, и старику, и урне с прахом, бережно забранной из промокшего дома, и священным статуям, намоленным за сотню сотен лет. И опустились на крыши лёгкими облачками белые тростниковые купола – так тосковали жители Абадру по своему ещё не покинутому, но уже потерянному городу. И был небесный бык так велик, что когда надели на глаза ему шоры, то на правой построили гарнизон, где бдели трижды по семь лучников, а на левой – обсерваторию для седобородых мудрецов.
Жители Абадру сидели, взявшись за руки, под сенью тростниковых куполов, и пели долгие старинные песни, что длятся от рассвета до рассвета, когда хлопнули ладони моря, а белый бык даже не покачнулся, только взмахнул рыжим хвостом, расцветив бушующий сумрак, и двинулся в путь, а волны лизали ему брюхо.
Десять раз показала госпожа Луна своё лицо и десять раз отвернулась от мира, а бык из Абадру всё бродил по затопленным землям. Жители кочующего города пели, плели сети и вытачивали из прибившихся брёвен всё, что могло пригодиться им в новой жизни. И в неводах их всегда билась рыба, а хлеб чудесным образом не черствел и не убавлялся. То были мирные, добрые дни, и не одна пара сердец была связана в этом путешествии любовью, и не на одной паре рук остались одинаковые шрамы – так подкрепляли свою верность побратимы.
Наконец, в ничем не примечательный утренний час, когда юноши привычно завели песню о Трёхкрылой Мурги, подмастерье-библиотекарь только что нашёл в пыльном углу свиток «О смешных и поучительных историях» Боруна Меченосца и ликовал, будучи уверенным в грядущем повышении, а Мать-Хозяйка города наполняла корзины жареными осьминогами, крайне довольная собой, вода вдруг схлынула – моментально, будто её никогда и не было. Вечный лес шумел, переливаясь зелёным и синим, полный птичьих трелей, хлопанья крыльев, злобного рёва и заискивающих, пытливых, напористых, нежных песен любви. Внизу, словно травы оплетая ноги быка из Абадру, цвели персиковые сады, благоухал с нежданной силой жасмин и колокольными гроздьями висела, оттягивая ветви, почти спелая жимолость. Там и здесь бродили коровы с тугим выменем, мыча от тягости и мечтая о ласковых руках доярок. Так поняли жители Абадру, что закончился потоп и настала долгожданная всепримиряющая весна.
Что же до быка, то боги, совершив задуманное, немедленно затребовали своего любимца к себе назад, и тотчас он испустил дух. Плоть его, наполненная сиянием, стала прозрачной и невесомой, и истекла, слившись с ближайшей рекою – посему поныне ещё весной воды Равви сверкают особенно и благовонны, будто сотни лесных духов выше по теченью жгут ладан. Но дома, и башенки, и библиотека приземлились без всяких повреждений, и жители выбежали из домов, обнимались и плясали среди персиковых деревьев, счастливые от того, что чувствуют под ногами твёрдую землю. Одни только бычьи кости не исчезли, ведь они принадлежали больше твёрдой земле, чем лёгкому небу, так что и поныне путник, алчущий знаний, входит в город меж двух молочно-костяных пиков, вознёсшихся к небу – это рога быка из Абадру. А дома и храмы, обсерватории и школы там и здесь лепятся к бычьему остову, ничуть не стесняясь такого соседства с останками божественного зверя и спасителя, но гордясь им.
Так были смыты с лица земель Хунти цари, их пороки, и жадность, и войны, а благочестивый Абадру стал сокровищницей лучезарной мудрости, таким остаётся и ныне, и будет впредь, пока стоит, счастливый, под сенью белых куполов.
На середине сказки, зябко поводя плечами и выглядывая в окно, двое читателей перебрались на второй этаж – а то, того и гляди, зальёт моросящий дождик по самую макушку. Земная твердь казалась в этот час крохотной и ненадёжной, а столетнее здание библиотеки – маленькой утлой лодочкой в тусклом и неверном свете отвернувшегося солнца. Лиза поплотней прижалась к Маркусу и смотрела, как он дорисовывает юношу со свитком в руках: тщательно уложенные извивы высокого тюрбана повторяли пройденные им ступени премудрости, а с неба струила на него нежный свет то ли луна, то ли огромная, тяжелорогая бычья голова.
- Да он же вылитый ты! – поддразнила Маркуса Лиза.
- Ничего подобного! – ответил он невозмутимо и, окунув кисть в чернильницу, дорисовал смоляной локон, выбившийся из-под тюрбана, - Вот, житель Хунти, смуглый и высокорослый, в белых, заметь, одеждах! Хотя сравнение с таким учёным мужем мне льстит.
Последнюю сказку хотели растянуть, да не смогли, - в эти два дня в книжке Маркуса стало больше рисунков, чем букв. Забыты были перерывы, заброшены старинные рецепты красоты. Там брёл, согнувшись под тяжестью грузов, старый слон, а здесь дородный купец с капризной женой следил за ходом каравана, но меж ними тут и здесь из строк бесстыже вырастали цветы и выкатывались огранённые самоцветы. На широкие заглавные буквы опускались разноцветные перья, косые черты оборачивались клыками махайрода, и сами строки едва не пустились в путь вверх по горной тропе.
Давным-давно, когда гранатовое дерево в Храме Тлеющих Угольев, что в Ушивари, было ещё тоненьким росточком, а туман вокруг гор к северу от города был белым, как сахар, и таким пышным, что даже дождь увязал в нём, просачиваясь там и тут маленькими косыми радугами, жила в тех краях дочь углежога по имени Налькат.
Мать её умерла, когда девочка была ещё такой маленькой, что даже не успела её запомнить: только всё видела перед собой широкие, мягкие, прохладные ладони – благословение в жаркий полдень. Заезжали в их края купцы, привозили жён и дочерей, но ладони у них были совсем не такие – узкие и сухие, хоть и холёные, никогда и не державшие веретена. Отец порою по нескольку дней не заходил домой, как и положено всем углежогам: принюхивался к бледному дыму, следил за коварным ветерком, так и норовящим раздуть пламя. Чуть отвлечёшься, задремлешь – останется только слёзы проливать над золой и пеплом. Но коли был терпелив – такой уголь хоть на зуб пробуй, а горит как – ни чада, ни треска! Поедут доверху груженные корзины в храмы, где отсветы будут плясать на лицах богов, завернут и в дома, где вовсю готовятся к празднику, а на вертелах уже ждут жирные барашки.
Так что дел у Налькат было немного, но и тёплого взгляда, и слова человеческого тоже не хватало. Одна у неё была отдушина: всякая лесная зверушка, смекливая ли мышка-соня, маленькая пугливая мартышка с ягодой в лапах, или старый беззубый шакал, для которого девушка ловила рыбу, - все были ей друзья. Отец носил ей раненых и ослабевших найдёнышей, и Налькат выхаживала их, сидя над обмякшими тельцами с тем же упорством, с каким сам он сидел над угольной печью.
В сумрачные зимние дни плела Налькат пояса и плащи из волокон арру – с них, мягких и лёгких, вода скатывалась жемчужными шариками, а на пояс можно было подвесить столько котомок, что и великан дрогнул бы под их тяжестью – а поясу хоть бы что. Налькат вплетала в плащи яркие птичьи перья и цветастые камешки, вымытые ливнем из горных морщин. Купцы порой давали за них неплохие деньги, дивясь не только крепости, но и замысловатой вязи. Но самый красивый свой плащ Налькат не спешила отдавать торговцам: порой находила она на пороге дома пёрышко, разноцветное и переливчатое, как поляна колышущихся на ветру анемонов, да с золотой подпушкой. Такое и вплетала в свой плащ. И на капюшон хватило уже, и на воротник, которому и дрофа-песчанка позавидует, а дочь углежога всё робеет, примерить не может такую красоту – но и продавать сил нет! Свернёт да и упрячет в сундук.
Однажды утром вышла Налькат на порог, потянулась, прикормила морковной ботвой доверчивую лесную свинку да огляделась в поисках пёрышка. Глядит – и впрямь блестит что-то в траве. Подошла – лежит перед нею бездыханный юноша, весь в крови да ссадинах, и руки его связаны и спутаны неведомым узлом. Девушка только ахнула, а уже бежит за платочком да черпачком с целебным отваром, будто отец ей снова выпавшего из гнезда птенчика принёс. Разрезала верёвки – слабые, не в пример тем, какие она сама из травы выплетала – умыла, розовым маслом ссадины умастила, из чёрных кудрей палые листья вычесала. И тут заметила – и сердце у не упало, а после заныло тоненько и сладко. И впрямь птенец! За плечами незнакомца не мантия, не плащ, за плечами у него – заколыхалось, заволновалось у неё перед глазами, раскинувшись по всему окоёму, цветочное море, - разнопёрые крылья!
Только к вечеру очнулся юноша. Прекрасная девушка гладила его лоб, и мягкие руки её совсем не походили на худенькие птичьи лапки былых подруг, а ссадину на ноге терпеливо вылизывал полосатый котёнок. Сразу доверчиво улыбнулся он спасительнице своей – глаза синие, что лазуритовые бусины, что небо, каким оно бывает только над великим лесом, согретое его могучим дыханием. Налькат зарделась и, отстраняясь, протянула ему прутик с жареными рыбками да кружку кислого молока.
- Что это? – спросил он, вертя прутик, - Где их крылья?
- Крылья? – она засмеялась, и всякий страх покинул обоих, - Зачем им крылья, они же живут в реке. Откуда ты, если никогда не видел рыбы?
- Я с Облачного Острова, - ответил он, - и у нас не водятся рыбы, а только птицы, да стада глупых белых мышей, да пушистые коты, с которых мы стрижём шерсть.
Имя найдёнышу было – Ямуна. Мать его была сестрою Царя Облаков, а отец – путником, заплутавшим в горах, который растопил её сердце. Но он скоро зачах оттого, что воздух Острова слишком тонок и прозрачен для детей тверди, а теперь и матушка умерла. Юная жена его всесильного дяди, оберегая свою власть, решила извести их с сестрою, и некому заступиться за них, полукровок. Не составило труда этой обольстительнице подстроить так, чтоб Ямуну выбрали жертвой богам и оставили на тверди на съедение коварным тварям, ведь крылья его слишком слабы и коротки, чтоб взлететь – не крылья, а жалкое украшенье. А его малышку, его нежную сестру заточили в ажурной клетке в царском дворце, и ежели она не перестанет петь свои дерзкие песни – о, Ямуна знает, что она не перестанет, - злодейка велит отрезать ей язык, лишив последней утехи.
- Отчего же вы считаете землю столь страшным местом? Что за зверь может растерзать тебя?
- Наши мудрецы помнят о трёх ужасных зверях тверди: выверне, махайроде и сером исполине!
- А что же будет, если ты вернёшься, победив этих чудовищ?
- Верно, прославят, как героя, тогда и жена моего дяди не посмеет навредить мне. Но я не воин и никогда не держал в руках оружия!
- Я помогу тебе – если твой народ так долго живёт на облаках и слышал о земных тварях лишь из старых преданий, будет несложно их обмануть.
Первым делом она дала Ямуне слоновий бивень - отцовская помощница, старая Яшма, обломила его. Велела девушка вырезать из него меч и не позволила больше сказать ни слова, пока он не закончил работу. Он трудился пять дней и пять ночей: сначала его нежные, не привыкшие к труду ладони покрылись мозолями, а после и мозоли лопнули, и меч был весь липкий от пота и сукровицы, кособокий и тяжёлый, и столько гнева, боли и нетерпения вложил в него Ямуна, что устрашал он одним своим видом. Посмотрел небесный юноша на свою работу – и вознёс хвалу мудрости Налькат.
После Налькат откинула крышку потёртого сундука и вытащила безыскусное своё наследство – старое мамино ожерелье. Не вздыхала и не жалела дочь углежога, ловкие пальчики распутали узелки – и вот уже сияющим градом просыпались бусины в подставленную ладонь. Выбрала она из пригоршни две круглых, жёлто-коричневых, как брюшко пчелы. Мрачный отблеск метался по шарикам - точь-в-точь узкие зрачки разъярённого зверя. Называли такие «глазом выверна» - поговаривали, каменел своей смертью умерший ящер. Нанизала Налькат «глаза» на нитку и надела Ямуну на шею – вот и второй трофей.
- Как же мы найдём свирепого махайрода? – спросил юноша, и она рассмеялась.
- Гляди, он же пред тобой! – и она указала на своего забавного, косолапого золотистого котёнка в чёрную полоску, чьи глазки были подёрнуты голубой пеленой, - Кормилицу его во время грозы зашибло, и отец принес мне его ещё слепышом. Но будь уверен, встреть ты живого махайрода – он скорее отдал бы тебе свою шкуру, чем детёныша, так они чадолюбивы! Разве это не трофей из трофеев?
Следующим утром Ямуна взял меч и бусины, перекинул сумку с котёнком через плечо, Налькат же взяла самую длинную и крепкую верёвку из травы арру. Когда она закрывала сундук, юноша успел заметить плащ, расшитый анемоновыми перьями.
- О – рассмеялся он, - наши беспечные красавицы, наверное, сидели на белых балконах, болтали, ели лукум и чистили пёрышки! Но плащ ты возьми с собою, может пригодиться!
Налькат перевернула плащ и надела подкладкою наружу, и они вышли в путь.
Только они стали подниматься, на горную тропку выскочил широколобый баран – рога его были так тяжелы, что лежали на спине, морда была седой, а зрачки – что рёбра двух монеток. Ямуна отступил было, поднимая меч слоновой кости, но Налькат мягко погладила ноздри зверя – она выходила ягнёнка, попавшего в старую ловчую яму, совсем ещё девочкой, и он, теперь старый вожак стада, не забыл её.
Три дня они поднимались, держась за его ребристые рога, и три ночи спали, прижавшись к его бокам, согретые его дыханием, одурманенные его тяжёлым мускусным запахом. На четвёртое утро, когда девушка с юношей вошли в тёплое молоко тумана, он покинул их. Вынырнули путники из белого марева и увидели Облачный Остров, сияющий нагромождением арок и шпилей, перекрестьями подвесных мостов. Без труда, никем не замеченные, спустились Ямуна и Налькат по верёвке из волокон арру, и дочь углежога огляделась в благоговении. Там и тут порхали мужчины и женщины, все юные и прекрасные, хрупкие и невесомые, на широких анемоновых крыльях. Отливающие перламутром дома, похожие на клетки или беседки, были увиты цветами без листьев, увешаны тяжёлыми гроздьями винограда и белых слив. На редких полянах, заросших бесцветным мхом, раскачиваясь, переставляли длинные ноги огромные сизые сенокосцы.