как это жестоко – ночная госпожа желала покинуть их и оставить блуждать во мраке! Но Король муравьёв, хоть и опечалился, умел быть благодарным и держал слово крепко, как скалы держат десять обителей Тандарана. Он созвал своих чернолобых воинов, ядовитой рекой струящихся под пологом леса, созвал своих терпеливых строителей, и кормильцев, чьи брюшки сочатся мёдом, и даже жалких коричневых служек. И каждому велел он отдать свою пару крыльев, нежных, как слюдяные чешуйки, госпоже Луне. Одну свою молодую жену не позвал, пожалел Король муравьёв, и в ту ночь она мирно дремала в подземных чертогах, трижды обернувшись в свои блестящие крылья.
И тогда ночная владычица замерцала и засеребрилась в вихре тысяч трепещущих муравьиных крылышек и покинула тленную землю. Пёстрым веером бросились прочь удоды, дремавшие в её смоляных волосах, и их слёзы, упавшие там и здесь на землю, стали радужными опалами. Люди по всей земле проснулись оттого, что тяжёлая тень упала на их лица. Волны океанские застонали, взвились следом за нею, так что крабы и тритоны бились на опустевшем дне, но догнать не смогли и пали с глухим ударом. Все твари земные, запрокинув головы, смотрели, как дальше и дальше уплывает Луна… А потом остановилась вдруг ночная хозяйка и застыла, подвешенная на полпути между землёю и хрустальным куполом неба. Как ни силилась, как ни тянулась ввысь, одной пары крыльев не хватило ей – тех, что красовались на спине ненаглядной Королевской жены. Да так и висит там поныне.
Узнав поутру, как муравьиный народ подвёл небесную госпожу, Королева со стыдом и горечью вырвала свои крылья и подбросила ввысь – да только ничего уж не могла изменить. И Король, не сдержавший ни слова, ни отчаявшейся возлюбленной, отправился вымаливать у ночной госпожи прощение – да так при ней и остался, и в ясную зимнюю ночь можно увидеть маленькую шестиногую тень на сияющем диске. Мудрецы говорят, обещала Луна даровать ему милость после тысячи тысяч ночей, а смутьяны отвечают – не бывать такому, там, наверху, где слёзы замерзают, не успев выкатиться из глаз, и сердце госпожи стало холоднее камня.
Так и случилось, что Луна наша желта, как янтарь, недосягаема, как приснившееся в полдень золото, и почти всякий раз смотрит на нас вполоборота, а над виском у неё чёрная мушка. Оттого и пчёлы благоденствуют, и пауки без устали сучат лапками, сплетая кружево, а муравьиный род измельчал и ползает, припадая брюшком к земле, а к небу лишний раз голову не поднимет. И оттого повелось, что молодые королевы муравьиные, войдя в возраст, отгрызают себе крылья.
А было это в древние времена, когда мир был молод и необозрим, люди дремучи и суеверны, и ни одной башни Хунти ещё не взвилось над морем дерев. Было и не повторится…
Грустной была эта сказка: Маркус, не удержавшись, вздохнул над страницей, и жирная алая капля скатилась с кисти, испортив хороший лист.
- Оох, прости, - сокрушалась Лиза, захлопнув книгу и кружась вокруг мастера с песочницей и тряпочкой.
- Ничего, - писец мягко отстранил её и, окунув кисть в середину кляксы, принялся выводить во все стороны диковинные загогулины, - я подумал, пусть будет солнышко. Всё станет повеселей.
Лиза остановилась и заглянула ему через плечо. В переплетении прихотливо изогнутых солнечных лучей стояла тоненькая высокая девушка о четырёх руках и перерезала себе косу.
И на следующий день, чуть свет, прибежала Лиза в библиотеку и ещё добрых полчаса топталась в нетерпении на впалых от старости каменных ступеньках, пока не пришёл Маркус с ключами. Каково же было её разочарование, когда она, поёрзав на дубовом стуле и устроившись поудобнее, отрыла книгу – и увидела совсем коротенькую сказочку! Эх, придётся остаток дня посвятить этим мудрёным рецептам притираний.
- Хорошо, что моя мать – нимфа. Нимфы красивы до самой смерти, а потом просто разлетаются в светящуюся пыль. Так что я к старости буду только наполовину страшной и, может, обойдусь без этих ужасных мазей!
Маркус только одобрительно усмехнулся. Его матушка всегда пахла, как тележка мороженщика, и в погожий день вокруг неё вились осы, потому что купалась она только в молоке. Сестра, не расстававшаяся даже зимой с огромным сандаловым веером, заслужила сомнительную славу самой жеманной красавицы Кармина, а тётка давеча свалилась с солнечным ударом, вычитав где-то, что для похудания хорошо провести день, закопавшись по горло в песок на морском берегу. Что касается несчастного отца семейства, он переселился в старую купальню после того, как сломал ногу, споткнувшись о бочонок белил, купленный для этих трёх красавиц. Так что писец давно уже уверился в никчёмности всех этих снадобий: к чему такая красота, если от неё одни убытки да увечья, а радости никакой?
Так или иначе, между переписыванием главы о застольных манерах и питательного крема из чеснока, они прочли новую сказку.
Ныне все окрестности Изума заросли горькой тыквой: тёмные мясистые стебли оплели старые гробницы и заброшенные стеклодувные мастерские, намертво вцепились там и здесь в створки ворот, которые никогда уже не зароются. Городские пожарные давно уже покинули смотровую башню и не разгребают пепелища, а, перепоясавшись тяжёлыми кривыми ножами, вырубают злокозненные растения, не давая расползтись по улицам города. От непрошеных урожаев жители так устают, что ночами прокрадываются на постоялые дворы и подбрасывают мешки с гадким овощем в телеги путников – авось проглядят да заберут с собой. Только у самых терпеливых старушек хватает выдержки вываривать цукаты в меду или строгать из тыквы соленья – терпкие, они не сразу нравятся, но пройдёт день-другой, и поймёшь, что и отборный жемчужный рис кажется без них пресным.
Дети строят шалаши в переплетении лиан, девушки гадают, любит или не любит, выковыривая из золотистых плодов семечки, а стражники, устроившись в теньке, играют в бабки не на медные чешуйки – разменные монетки – а на причудливые, похожие на крепеньких клопов семечки горькой тыквы. Но так было не всегда.
Горькой была сама судьба Изума в дни большой войны. Земля дрожала и кричала от вырывающихся из неё тварей, и тяжёлая, жирная серая пыль забивала ноздри горожан прежде, чем глиняные изуверы добирались до обречённых.
А в храме Божественного вздоха в ту пору служила женщина, у которой было восемь маленьких дочек, одна другой прелестней, смешливей и румяней. Берегла она их пуще зеницы ока, пуще, чем жемчужница хранит драгоценную горошину меж своих створок. Но когда глиняные змеи оплели уже живой сетью храм, нарядила она своих девочек в красные рубашечки и, опустив палец в пепел, нарисовала им на лбу огненный оберег-завитушку. Каждую обняла в слезах и, благословив, посадила малышек в тростниковую лодочку да пустила вниз по реке.
Долго баюкало течение малюток, пока свернувшись, как гусенички древоточца, не забылись они тревожным сном. Тогда зашла лодчонка в чудесную заводь, где властвовал древний дух, дикий и прихотливый. Проникся суровый хозяин жалостью к девочкам, и так уж милы они были - сладким, как храмовые подношения, было их дыхание, и рыжими, как плоды шиповника, были от охры пухлые пальчики, - что решил уберечь он малышек от всех бед и тревог и навек оставить в своих владениях. По его знаку жёлтая прошлогодняя осока оплела лодочку, зелёные пальцы лиан вознесли её высоко над водою. Но так велика была животворная сила духа, и так сильна была его нежданная любовь к хрупким дочерям человеческим, что обратилась сухая осока золотистой, тугой мякотью, налилась, заблестела, и навсегда скрылись храмовые малышки от солнечного лика в своей живой колыбели. От этого волшебного побега и взяла начало горькая тыква, укрывшая Изум узорчатым пологом, и по сей день никто не сумел пробраться в переплетенье лиан, где восемь красных сердец её, восемь девочек улыбаются в беспробудном сне, и навек застыл над ними в умилении лесной дух.
Что же стало с матерью девочек, никто не ведает – многие затерялись и сгинули в суматохе войны. Но некогда светлый её храм стоит пустынный, ибо закрылись от стыда глаза священной статуи и свеча ли, лампада ли – всякий огонь, не уберёгший её детей, гаснет на пороге. Одни только постигшие утрату осмеливаются заходить сюда и, сделав приношение, молятся о разделённом горе. Да и те выходят прочь, пятясь, страшась повернуться спиной к слепому богу.
Говорят также, становится этим горемыкам немного легче, если отведают они риса с соленьями из горькой тыквы.
Лиза захлопнула книгу и склонилась посмотреть на рисунок Маркуса. Девочка сидела на шее матери и протягивала руку к грозди алых плодов.
- Маркус, это же сикомор! – она указала на фрукты, похожие на связку праздничных фонариков.
- Кому захочется рисовать какой-то перезрелый огурец! - заворчал Маркус, но всё же добавил разлапистый лист момордики, бросающий тень на лица женщины и девчушки.
На следующее утро зарядил первый из августовских дождей – косой, долгий, с каплями мелкими, как крупа-сечка. Настоящее отдохновение для пожухших, запылённых деревьев. Груша вручила дочке корзину с гречишными коржиками и крынкой козьего молока, отмахнувшись от её возражений.
- Знаю, что нельзя в библиотеке! Да в такую погоду смотритель из дома носа не высунет! Одни вы с молодым Маркусом этим местом как околдованные, а он я знаю, какой внимательный, ни крошки не уронит.
- Мам, а почему ты называешь его молодым?
- А, действительно, тебе откуда помнить. Когда было моё дерево не толще твоей ручки, писарем у нас был Берндт Деревянная Нога – вот уж слава о нём шла! Я застала его седым, как лунь, а в молодости он моряк был, тот ещё бродяга и прохвост! Ноги лишился на островах дальнего юга, где люди не знали животных крупнее кошки, деревьев и пресной воды. Но несмотря на суровость, почерк у него был изумительный, что Маркус умеет – всё от него. Ну, беги, перепёлочка, и будь осторожна с книгами!
И действительно, она была осторожна, и разве только нежный, еле уловимый аромат выпечки остался на страницах новой сказки. А может, и того меньше - воспоминание о нём.
В стародавние времена, когда не родился ещё ни мой дед, ни дед моего деда, на наши земли обрушился гнев богов. Безумие стояло в те времена под зелёными шатрами вечного леса: властвовали над нашим народом в ту пору цари и царьки, и пресытившись вседозволенности, утопая в мехах и ошалев от благоухания тяжёлых венцов чайного дерева, они смеялись над зверьми, людьми и богами. Они посылали на войну старух, и те бились до издыхания, вбивая копья в немощную плоть друг друга, и выкалывали глаза коням, чтоб вставить в пустые глазницы блистающие смарагды, и шили мудрецам одежды из драгоценных свитков знаний, чтоб поджечь в них заживо. Они пировали с желтобокими шакалами в увитых розами покоях, и звери лакали финиковое вино из золотых чаш, а впавших в немилость вельмож и их детей раздевали донага и выгоняли на луг, заставляя пастись, словно козы, пока их животы не раздувались от травы и земли и они не умирали в судорогах. Они разбивали головы статуям богов и прилаживали вместо них мёртвых черепах, а ежели какой служитель посмел заступиться, со смехом связывали его лицом к лицу со священным образом и бросали во влажное чрево леса, где клубятся вечно голодные сколопендры. Порой тот или другой человек мечтал свергнуть царя и принести мир и благоденствие, но сердца людские были трухлявы от червоточин, и никто уже не знал, где добро и где зло, и убивший властелина сам становился хозяином ещё более жутким.
Долгие годы смотрели боги это бесчинство: золотая чаша любви переполнилась и перевернулась, и серебряная чаша милосердия переполнилась и перевернулась, и когда уже медная чаша терпения не смогла больше удержать гнева богов и стал он бить через край, пришло воздаяние. Три года лил холодный дождь, и люди не видели ни солнца, ни луны, увяла и съёжилась на грядах чечевица, стада разбежались, и, увязая по колено в вязкой грязи, пастухи не смогли поймать их. Один ячмень колосился обильный и нетронутый: надеялись боги, что постясь на хлебе и воде, одумаются люди Хунти и покаются. Но это не вразумило правителей, а простой люд ещё более ожесточило: полумрак мешал диким развлечениям, отсыревшие брёвна – пляскам у костров, не было вина, чтоб забыться, и скудная пища претила им: то один, то другой подумывал отправить соседа, а то и брата в котёл. И тогда перевернулась, отяжелев, чугунная чаша справедливости, и океан восстал с востока и с запада и сомкнул земли Хунти в своих удушающих объятьях. Лишь кроны деревьев ниим и уступы скал возвышались над безбрежным волнующимся и качающимся океаном, а над ними, надрываясь, кричали птицы, потерявшие своих птенцов. И смыли солёные воды человеческий род с лица земли, а те, над кем сжалились боги, превратились в длиннорылых шихии, слепых речных зверей, на которых иной раз катаются, осмелев, молодые русалки. Но жители города Абадру спаслись, и весь их скарб, и священные образы, и урны с прахом предков, и по сей день Абадру – неисчерпанный кладезь мудрости. И вот как это случилось.
Среди порока и разврата, разъевшего лицо вечного леса подобно потоку расплавленного золота, высоко вознеслись белые купола Абадру, оживший мираж истомлённого путника, и стояли незапятнанные. Жители его почитали гордыню и зависть уродствами хуже плеши и косоглазия, а злобу называли смешной и бессильной, и ни то, ни другое не таилось в солнечных бликах богатого сада, где дремал, уронив голову на свиток, красивый юноша, не хихикало во влажном полумраке, когда старик сдвигал крышку с поросшего лишайником колодца. И богатый, и бедный вместе плясали в дни радости и подставляли плечи под тяжесть невзгод, решали о войне и о мире, и не было среди них властелина и царя.
И когда хлынул дождь и увяли сады, ни единый человек в Абадру не роптал и не потрясал кулаком, грозя отвратившему лицо своё солнцу, как в иных землях, но взяли серпы свои и сжали ячменные колосья, и для праведников стал тот непропечённый хлеб жирнее масла и благоуханней мёда. Разгадали жрецы беловенчанных храмов замысел богов и благословили всех юношей и дев, кто не успел познать любовь и возвести стены своего дома, и те разошлись по всем уголкам земель Хунти, босые и облачённые в белые льняные одежды мира. За душой имели они лишь мешочек монет, чистый свиток, бутыль чернил да тростниковый калам. Они записали предания и сказки, крупицы мудрости стариков да полуосыпавшиеся заветы, выбитые на стенах разорённых храмов. Они зарисовывали шпили причудливых башен и лица забытых богов и выкупали драгоценные свитки у жадных и невежественных. Не чурались они отмечать на полях и бесчинство, царившее вокруг, и редкую доблесть, и ещё более редкое сострадание. Боги же простёрли над ними свою длань и уберегли от смерти, рабства и позора - вот отчего так много мы знаем о тех днях.
А когда вернулся домой последний сын и обняла гордого отца последняя дочь Абадру, в город вошёл телёнок, чьи бока были белее горных пиков и светились, будто не шерстью поросшие, но ясным звёздным светом, и копыта его переступали с нежным бубенцовым звоном. Дыхание его было напоено свежестью небесных лугов, и люди, уставшие и до костей промокшие за три долгих бессолнечных года, протянули к нему руки и склонили головы, благоговея.
И тогда ночная владычица замерцала и засеребрилась в вихре тысяч трепещущих муравьиных крылышек и покинула тленную землю. Пёстрым веером бросились прочь удоды, дремавшие в её смоляных волосах, и их слёзы, упавшие там и здесь на землю, стали радужными опалами. Люди по всей земле проснулись оттого, что тяжёлая тень упала на их лица. Волны океанские застонали, взвились следом за нею, так что крабы и тритоны бились на опустевшем дне, но догнать не смогли и пали с глухим ударом. Все твари земные, запрокинув головы, смотрели, как дальше и дальше уплывает Луна… А потом остановилась вдруг ночная хозяйка и застыла, подвешенная на полпути между землёю и хрустальным куполом неба. Как ни силилась, как ни тянулась ввысь, одной пары крыльев не хватило ей – тех, что красовались на спине ненаглядной Королевской жены. Да так и висит там поныне.
Узнав поутру, как муравьиный народ подвёл небесную госпожу, Королева со стыдом и горечью вырвала свои крылья и подбросила ввысь – да только ничего уж не могла изменить. И Король, не сдержавший ни слова, ни отчаявшейся возлюбленной, отправился вымаливать у ночной госпожи прощение – да так при ней и остался, и в ясную зимнюю ночь можно увидеть маленькую шестиногую тень на сияющем диске. Мудрецы говорят, обещала Луна даровать ему милость после тысячи тысяч ночей, а смутьяны отвечают – не бывать такому, там, наверху, где слёзы замерзают, не успев выкатиться из глаз, и сердце госпожи стало холоднее камня.
Так и случилось, что Луна наша желта, как янтарь, недосягаема, как приснившееся в полдень золото, и почти всякий раз смотрит на нас вполоборота, а над виском у неё чёрная мушка. Оттого и пчёлы благоденствуют, и пауки без устали сучат лапками, сплетая кружево, а муравьиный род измельчал и ползает, припадая брюшком к земле, а к небу лишний раз голову не поднимет. И оттого повелось, что молодые королевы муравьиные, войдя в возраст, отгрызают себе крылья.
А было это в древние времена, когда мир был молод и необозрим, люди дремучи и суеверны, и ни одной башни Хунти ещё не взвилось над морем дерев. Было и не повторится…
Грустной была эта сказка: Маркус, не удержавшись, вздохнул над страницей, и жирная алая капля скатилась с кисти, испортив хороший лист.
- Оох, прости, - сокрушалась Лиза, захлопнув книгу и кружась вокруг мастера с песочницей и тряпочкой.
- Ничего, - писец мягко отстранил её и, окунув кисть в середину кляксы, принялся выводить во все стороны диковинные загогулины, - я подумал, пусть будет солнышко. Всё станет повеселей.
Лиза остановилась и заглянула ему через плечо. В переплетении прихотливо изогнутых солнечных лучей стояла тоненькая высокая девушка о четырёх руках и перерезала себе косу.
И на следующий день, чуть свет, прибежала Лиза в библиотеку и ещё добрых полчаса топталась в нетерпении на впалых от старости каменных ступеньках, пока не пришёл Маркус с ключами. Каково же было её разочарование, когда она, поёрзав на дубовом стуле и устроившись поудобнее, отрыла книгу – и увидела совсем коротенькую сказочку! Эх, придётся остаток дня посвятить этим мудрёным рецептам притираний.
- Хорошо, что моя мать – нимфа. Нимфы красивы до самой смерти, а потом просто разлетаются в светящуюся пыль. Так что я к старости буду только наполовину страшной и, может, обойдусь без этих ужасных мазей!
Маркус только одобрительно усмехнулся. Его матушка всегда пахла, как тележка мороженщика, и в погожий день вокруг неё вились осы, потому что купалась она только в молоке. Сестра, не расстававшаяся даже зимой с огромным сандаловым веером, заслужила сомнительную славу самой жеманной красавицы Кармина, а тётка давеча свалилась с солнечным ударом, вычитав где-то, что для похудания хорошо провести день, закопавшись по горло в песок на морском берегу. Что касается несчастного отца семейства, он переселился в старую купальню после того, как сломал ногу, споткнувшись о бочонок белил, купленный для этих трёх красавиц. Так что писец давно уже уверился в никчёмности всех этих снадобий: к чему такая красота, если от неё одни убытки да увечья, а радости никакой?
Так или иначе, между переписыванием главы о застольных манерах и питательного крема из чеснока, они прочли новую сказку.
Ныне все окрестности Изума заросли горькой тыквой: тёмные мясистые стебли оплели старые гробницы и заброшенные стеклодувные мастерские, намертво вцепились там и здесь в створки ворот, которые никогда уже не зароются. Городские пожарные давно уже покинули смотровую башню и не разгребают пепелища, а, перепоясавшись тяжёлыми кривыми ножами, вырубают злокозненные растения, не давая расползтись по улицам города. От непрошеных урожаев жители так устают, что ночами прокрадываются на постоялые дворы и подбрасывают мешки с гадким овощем в телеги путников – авось проглядят да заберут с собой. Только у самых терпеливых старушек хватает выдержки вываривать цукаты в меду или строгать из тыквы соленья – терпкие, они не сразу нравятся, но пройдёт день-другой, и поймёшь, что и отборный жемчужный рис кажется без них пресным.
Дети строят шалаши в переплетении лиан, девушки гадают, любит или не любит, выковыривая из золотистых плодов семечки, а стражники, устроившись в теньке, играют в бабки не на медные чешуйки – разменные монетки – а на причудливые, похожие на крепеньких клопов семечки горькой тыквы. Но так было не всегда.
Горькой была сама судьба Изума в дни большой войны. Земля дрожала и кричала от вырывающихся из неё тварей, и тяжёлая, жирная серая пыль забивала ноздри горожан прежде, чем глиняные изуверы добирались до обречённых.
А в храме Божественного вздоха в ту пору служила женщина, у которой было восемь маленьких дочек, одна другой прелестней, смешливей и румяней. Берегла она их пуще зеницы ока, пуще, чем жемчужница хранит драгоценную горошину меж своих створок. Но когда глиняные змеи оплели уже живой сетью храм, нарядила она своих девочек в красные рубашечки и, опустив палец в пепел, нарисовала им на лбу огненный оберег-завитушку. Каждую обняла в слезах и, благословив, посадила малышек в тростниковую лодочку да пустила вниз по реке.
Долго баюкало течение малюток, пока свернувшись, как гусенички древоточца, не забылись они тревожным сном. Тогда зашла лодчонка в чудесную заводь, где властвовал древний дух, дикий и прихотливый. Проникся суровый хозяин жалостью к девочкам, и так уж милы они были - сладким, как храмовые подношения, было их дыхание, и рыжими, как плоды шиповника, были от охры пухлые пальчики, - что решил уберечь он малышек от всех бед и тревог и навек оставить в своих владениях. По его знаку жёлтая прошлогодняя осока оплела лодочку, зелёные пальцы лиан вознесли её высоко над водою. Но так велика была животворная сила духа, и так сильна была его нежданная любовь к хрупким дочерям человеческим, что обратилась сухая осока золотистой, тугой мякотью, налилась, заблестела, и навсегда скрылись храмовые малышки от солнечного лика в своей живой колыбели. От этого волшебного побега и взяла начало горькая тыква, укрывшая Изум узорчатым пологом, и по сей день никто не сумел пробраться в переплетенье лиан, где восемь красных сердец её, восемь девочек улыбаются в беспробудном сне, и навек застыл над ними в умилении лесной дух.
Что же стало с матерью девочек, никто не ведает – многие затерялись и сгинули в суматохе войны. Но некогда светлый её храм стоит пустынный, ибо закрылись от стыда глаза священной статуи и свеча ли, лампада ли – всякий огонь, не уберёгший её детей, гаснет на пороге. Одни только постигшие утрату осмеливаются заходить сюда и, сделав приношение, молятся о разделённом горе. Да и те выходят прочь, пятясь, страшась повернуться спиной к слепому богу.
Говорят также, становится этим горемыкам немного легче, если отведают они риса с соленьями из горькой тыквы.
Лиза захлопнула книгу и склонилась посмотреть на рисунок Маркуса. Девочка сидела на шее матери и протягивала руку к грозди алых плодов.
- Маркус, это же сикомор! – она указала на фрукты, похожие на связку праздничных фонариков.
- Кому захочется рисовать какой-то перезрелый огурец! - заворчал Маркус, но всё же добавил разлапистый лист момордики, бросающий тень на лица женщины и девчушки.
На следующее утро зарядил первый из августовских дождей – косой, долгий, с каплями мелкими, как крупа-сечка. Настоящее отдохновение для пожухших, запылённых деревьев. Груша вручила дочке корзину с гречишными коржиками и крынкой козьего молока, отмахнувшись от её возражений.
- Знаю, что нельзя в библиотеке! Да в такую погоду смотритель из дома носа не высунет! Одни вы с молодым Маркусом этим местом как околдованные, а он я знаю, какой внимательный, ни крошки не уронит.
- Мам, а почему ты называешь его молодым?
- А, действительно, тебе откуда помнить. Когда было моё дерево не толще твоей ручки, писарем у нас был Берндт Деревянная Нога – вот уж слава о нём шла! Я застала его седым, как лунь, а в молодости он моряк был, тот ещё бродяга и прохвост! Ноги лишился на островах дальнего юга, где люди не знали животных крупнее кошки, деревьев и пресной воды. Но несмотря на суровость, почерк у него был изумительный, что Маркус умеет – всё от него. Ну, беги, перепёлочка, и будь осторожна с книгами!
И действительно, она была осторожна, и разве только нежный, еле уловимый аромат выпечки остался на страницах новой сказки. А может, и того меньше - воспоминание о нём.
В стародавние времена, когда не родился ещё ни мой дед, ни дед моего деда, на наши земли обрушился гнев богов. Безумие стояло в те времена под зелёными шатрами вечного леса: властвовали над нашим народом в ту пору цари и царьки, и пресытившись вседозволенности, утопая в мехах и ошалев от благоухания тяжёлых венцов чайного дерева, они смеялись над зверьми, людьми и богами. Они посылали на войну старух, и те бились до издыхания, вбивая копья в немощную плоть друг друга, и выкалывали глаза коням, чтоб вставить в пустые глазницы блистающие смарагды, и шили мудрецам одежды из драгоценных свитков знаний, чтоб поджечь в них заживо. Они пировали с желтобокими шакалами в увитых розами покоях, и звери лакали финиковое вино из золотых чаш, а впавших в немилость вельмож и их детей раздевали донага и выгоняли на луг, заставляя пастись, словно козы, пока их животы не раздувались от травы и земли и они не умирали в судорогах. Они разбивали головы статуям богов и прилаживали вместо них мёртвых черепах, а ежели какой служитель посмел заступиться, со смехом связывали его лицом к лицу со священным образом и бросали во влажное чрево леса, где клубятся вечно голодные сколопендры. Порой тот или другой человек мечтал свергнуть царя и принести мир и благоденствие, но сердца людские были трухлявы от червоточин, и никто уже не знал, где добро и где зло, и убивший властелина сам становился хозяином ещё более жутким.
Долгие годы смотрели боги это бесчинство: золотая чаша любви переполнилась и перевернулась, и серебряная чаша милосердия переполнилась и перевернулась, и когда уже медная чаша терпения не смогла больше удержать гнева богов и стал он бить через край, пришло воздаяние. Три года лил холодный дождь, и люди не видели ни солнца, ни луны, увяла и съёжилась на грядах чечевица, стада разбежались, и, увязая по колено в вязкой грязи, пастухи не смогли поймать их. Один ячмень колосился обильный и нетронутый: надеялись боги, что постясь на хлебе и воде, одумаются люди Хунти и покаются. Но это не вразумило правителей, а простой люд ещё более ожесточило: полумрак мешал диким развлечениям, отсыревшие брёвна – пляскам у костров, не было вина, чтоб забыться, и скудная пища претила им: то один, то другой подумывал отправить соседа, а то и брата в котёл. И тогда перевернулась, отяжелев, чугунная чаша справедливости, и океан восстал с востока и с запада и сомкнул земли Хунти в своих удушающих объятьях. Лишь кроны деревьев ниим и уступы скал возвышались над безбрежным волнующимся и качающимся океаном, а над ними, надрываясь, кричали птицы, потерявшие своих птенцов. И смыли солёные воды человеческий род с лица земли, а те, над кем сжалились боги, превратились в длиннорылых шихии, слепых речных зверей, на которых иной раз катаются, осмелев, молодые русалки. Но жители города Абадру спаслись, и весь их скарб, и священные образы, и урны с прахом предков, и по сей день Абадру – неисчерпанный кладезь мудрости. И вот как это случилось.
Среди порока и разврата, разъевшего лицо вечного леса подобно потоку расплавленного золота, высоко вознеслись белые купола Абадру, оживший мираж истомлённого путника, и стояли незапятнанные. Жители его почитали гордыню и зависть уродствами хуже плеши и косоглазия, а злобу называли смешной и бессильной, и ни то, ни другое не таилось в солнечных бликах богатого сада, где дремал, уронив голову на свиток, красивый юноша, не хихикало во влажном полумраке, когда старик сдвигал крышку с поросшего лишайником колодца. И богатый, и бедный вместе плясали в дни радости и подставляли плечи под тяжесть невзгод, решали о войне и о мире, и не было среди них властелина и царя.
И когда хлынул дождь и увяли сады, ни единый человек в Абадру не роптал и не потрясал кулаком, грозя отвратившему лицо своё солнцу, как в иных землях, но взяли серпы свои и сжали ячменные колосья, и для праведников стал тот непропечённый хлеб жирнее масла и благоуханней мёда. Разгадали жрецы беловенчанных храмов замысел богов и благословили всех юношей и дев, кто не успел познать любовь и возвести стены своего дома, и те разошлись по всем уголкам земель Хунти, босые и облачённые в белые льняные одежды мира. За душой имели они лишь мешочек монет, чистый свиток, бутыль чернил да тростниковый калам. Они записали предания и сказки, крупицы мудрости стариков да полуосыпавшиеся заветы, выбитые на стенах разорённых храмов. Они зарисовывали шпили причудливых башен и лица забытых богов и выкупали драгоценные свитки у жадных и невежественных. Не чурались они отмечать на полях и бесчинство, царившее вокруг, и редкую доблесть, и ещё более редкое сострадание. Боги же простёрли над ними свою длань и уберегли от смерти, рабства и позора - вот отчего так много мы знаем о тех днях.
А когда вернулся домой последний сын и обняла гордого отца последняя дочь Абадру, в город вошёл телёнок, чьи бока были белее горных пиков и светились, будто не шерстью поросшие, но ясным звёздным светом, и копыта его переступали с нежным бубенцовым звоном. Дыхание его было напоено свежестью небесных лугов, и люди, уставшие и до костей промокшие за три долгих бессолнечных года, протянули к нему руки и склонили головы, благоговея.