Двоюродный брат не пожелал меня знать. И пускай себе, подумаешь, мне и самой не очень-то хотелось.
— Лазурит… гелиотроп… он солнечный, прямо как ты. Бирюза и нефрит. Наш имеет особый оттенок топленого молока. Он довольно редкий и дорогой…
Стеклянные витрины заполнены камнями. И брат рассказывает о каждом, а я слушаю внимательно: мне хочется доставить ему удовольствие. А еще доказать деду, что я вовсе не паршивый щенок. Нет, он бы такого не сказал, если бы знал, что я услышу… получилось так. Неудобно.
Но я не умею долго обижаться, особенно когда Брокк рядом.
В мастерской, конечно, куда как интересней, но сегодня мы изучаем камни. И тяжелый обломок ложится мне в руки, белый, шершавый, не камень — соляная друза.
— А это мрамор. Узнаешь?
И я замираю. Неужели вот это — тот самый мрамор, из которого сделаны статуи? Те, из тренировочного зала, в которых камень перестает быть камнем? Солнечный свет, проникая сквозь верхний слой, наполняет жизнью фигуры застывших воинов.
Наверное, поэтому я чаще всего прихожу в тренировочный зал. Не из-за брата, не из-за стеклянного купола, сквозь который видно небо, но ради них, девяти фигур великого танца.
Три триады.
Человек. Пес. И пограничье.
Я осматриваю каждую пристально, изучаю и взглядом, и пальцами, которые лишь подтверждают догадку — статуи живы. В них есть тепло… и я разговариваю с каждой шепотом, выспрашивая о том, не скучно ли им уже которую сотню лет в зале стоять.
А потом появляется брат, и я прячусь за постаментом.
Он же делает вид, будто совсем не догадывается о моем присутствии, и повторяет танец, фигура за фигурой, медленно, позволяя мне рассмотреть. Я вижу пробуждение живого железа. Острые иглы вспарывают кожу вдоль хребта, и на коже проступает серебряная роса, пока кожи вовсе не остается. Зато появляется чешуя, не рыбья, скорее змеиная, ромбовидная и плотная. А тело выгибается, подчиняясь внутреннему зову.
И вот уже в зале стоит железный пес.
Он поворачивается ко мне и идет.
Когти цокают по камню… Оникс? Мрамор? Желтый гранит? Не помню. А вот звук — распрекрасно. И собственный восторг, в котором изрядно страха.
На самом деле на собак они похожи весьма отдаленно.
Мой брат огромен, в холке — выше двенадцатилетней меня. Массивная голова с короткой пастью. Длинная шея и широкие плечи, на которых подымаются четырехгранные иглы, острые, как бритва. И когти оставляют на камне царапины.
А что может быть прочнее камня?
При движении чешуйки накладываются друг друга и шелестят…
Я не способна отвести взгляд от длинного гибкого хвоста, который вьется над полом.
Брат останавливается перед моим укрытием и, вытянув шею, тычет носом в грудь. И я решаюсь коснуться гладкой лобовой брони, переносицы с горбинкой — на ней еще иглы псевдошерсти забавно топорщатся. Зубы трогаю. Осмелев, пытаюсь ухватиться за скользкий клык.
И брат рычит.
А потом притворно заваливается на бок, подставляя брюхо. Здесь чешуя мягкая и горячая. Я чешу, а он поскуливает и лапой презабавно дергает, точь-в-точь как всамделишный пес. Вот только ножи когтей на этой лапе вовсе не собачьи. Но мне смешно. И ему тоже.
Вешаясь на шею, я требую:
— Покатай!
Братец фырчит и нос воротит.
— Ну покатай… покатай, пожалуйста… ну чего тебе стоит…
Он в конце концов сдается и, перевернувшись на живот, убирает иглы. Я забираюсь верхом и визжу от восторга, когда он поднимается.
— Поехали же!
Мои пятки стучат по его бокам, но вряд ли Брокк хоть что-то ощущает… Он идет мягкой рысью, и я чувствую себя самым счастливым созданием в мире. Мраморные воины снисходительно улыбаются.
О да, это было хорошее время.
Потом случился детский бал, ради которого, собственно говоря, мы и приехали. И единственный танец, естественно, с Брокком: кому еще нужна полукровка со столь откровенно оскорбляющей внешностью? Нет, я мало что понимала, но просто удивлялась, почему никто не хочет со мной разговаривать.
Почему меня вообще не видят.
А после бала дедушка стал выговаривать маме, она же сорвалась на крик…
И сказала, чтобы я собирала вещи. Я не хотела уезжать, мне только-только начало здесь нравиться, но маме, когда она сердится, лучше не перечить.
По неясной причине я чувствовала себя кругом виноватой, а еще брат словно бы забыл обо мне. Я ждала-ждала, но в день отъезда не выдержала и отправилась искать, благо знала, где именно он прячется.
— Что я сделала? — Если кто и мог ответить на этот вопрос, то именно он.
Брокк, прервав бой с невидимым противником, обернулся. Так резко. Зло. Как будто я была врагом.
И я отступила.
— Извини… я просто попрощаться хотела.
— Стой.
Он не позволил уйти.
— Прости, Эйо. — Брат сжал меня в объятиях. — Прости, пожалуйста.
За что? Не понимаю, но рада, что Брокк больше на меня не сердится.
— Ты моя сестра, — сказал он. — Что бы ни случилось, но ты моя сестра.
Зачем он повторяет?
— Дедушка и мама пускай ссорятся, но ты… это место всегда будет твоим домом. Запомнишь?
Я запомнила.
Вот только помнил ли он сам?
Доберусь — проверю. К чему гадать на облаках?
Оден остановился, тяжело дыша. Пот с него катился градом, а шкура мелко подрагивала.
— И вправду давно, — пробормотал он, вытягиваясь на траве. Еще и руки раскинул, землю обнимая. — Совсем все забыл.
Ага, я взяла и поверила. Забыл он… Эта память в крови прописана. Вот только сомневаюсь, что у него когда-нибудь получится за пределы первой триады выйти.
Живое железо оставило его.
— Эйо?
— Я здесь. — И спускаться не намерена, мне и на яблоне неплохо. Жаль, что яблоки только-только завязались, мелкие, зеленые и кислые до оскомины.
— Не отходи далеко. Рядом люди.
Я прислушалась к лесу. Тот молчал, разве что сойки переругивались, но для них это обычное дело.
— Жилье. — Оден дернул плечом, сгоняя слепня. — Дымом тянет.
Жилье в лесу? Скорее всего хутор. Возможно, стоит присмотреться… вдруг да коровы сохранились. Я бы не отказалась от молочка, чтобы теплое, парное, с пенкой.
На худой конец можно и холодного, из крынки.
И вообще любого…
— Жилье, говоришь? — Я повернулась на северо-восток.
Хуторяне всегда держались наособицу. Что война, когда поля расчищать надо? Я могу уговорить лес держаться поодаль, не портить свежую пашню молодой порослью.
Отвадить хорьков от курятника.
Родничок вывести… и так, по мелочи.
Нет, с хуторянами я всегда умела договориться. Перспектива работы заставила покинуть уютный и согретый солнышком сук.
Естественно, Одену моя затея не понравилась, особенно та ее часть, где Оден остается в лесу и ждет моего возвращения.
— Ты мне не веришь?
— Эйо! — Все-таки пес довольно быстро восстанавливается. И по запаху он меня находит с легкостью, и в пространстве более-менее ориентируется, с ходу и не скажешь, что слеп. — Как я могу тебе не верить?
Поймал. Сгреб в охапку.
Вот что у них за привычки? Брокк тоже вечно меня с собой таскал, не особо интересуясь тем, насколько мне это нравится. Мне нравилось.
Но Оден — дело другое.
— Это опасно.
Все опасно. Даже эта поляна при определенных условиях может стать могилой для двоих. А на хутора я и раньше заглядывала, ничего, жива пока.
— Бесполезно ловить альва в лесу, — ответила я и, не удержавшись, коснулась щеки.
Родинки-пятнышки… два созвездия, чей рисунок я наизусть выучила. Кто бы еще сказал, для чего.
А сравнение с альвом Одену не понравилось. Даже руки разжал, отпуская. Обидно…
— Я вернусь!
Прежде чем он успел опомниться, я растворилась в рисунке леса. Запах мой смешался с иными, и… надеюсь, у Одена хватит ума не идти по следу.
В конце концов я же не собираюсь с ходу соваться. Сначала осмотрюсь, а там уже решу, как быть.
Хутор оказался крупным, даже не хутор — настоящая лесная деревня на полторы дюжины домов. Впрочем, домами эти строения можно было назвать лишь условно: горбатые крыши, поросшие травой и мхом, едва-едва подымались над уровнем земли. Из круглых отверстий в кровле тянуло дымом.
Единственным более-менее приличным сооружением выглядело кривоватое здание, сложенное из камня. Валуны, вероятно, со всего леса собирали, а затем крепили глиной, в которую домешивали конский волос и птичьи яйца. Не для простого человека строили.
С ним мне и разговор вести.
Дом был огорожен плетеным забором, во дворе бродили куры, гуси и утки. А женщина в надвинутом на самые глаза платке ковырялась в огородике.
— Добрый день, — сказала я, убирая отросшую челку с глаз. — Может, у вас работа имеется?
Женщина отложила в сторону деревянную мотыгу… совсем глушь.
И коров я не слышу, хотя навозом пахнет.
Может, на пастбище отогнали? На худой конец соглашусь на гуся, жирного, крупного, чтобы хватило на двоих.
— Альва?
— Наполовину. Но многое умею.
Врать потенциальной работодательнице не стоит. Вот только неприятно, что маскарад мой она раскусила сразу. С Оденом ясно — мужской запах с женским он точно не перепутает. А вот она… и взгляд колючий, оценивающий.
Как-то сразу возникло желание убраться.
— Молока хочешь? — Женщина смахнула пот со лба.
Устал человек. Жара. А она вкалывает на огородике, где земля пустая, выдохшаяся и, несмотря на все ее усилия, вряд ли что-то толковое поднимется.
Сбежать я всегда успею.
— Хочу.
Она кивнула и ушла в дом, а вернулась с расписной крынкой. О да, молочко. Коровье. Жирное. Свежее почти, скорее всего утренней дойки. На поверхности толстый слой желтоватых сливок…
Я ведь именно о таком думала.
— Пей хоть все, молока у нас вдосталь. — Хозяйка смотрит внимательно, но я не чувствую в ней злости, скорее некую снисходительность. — И сметанка имеется. И творожок…
Не уверена, что Оден любит сметану и творог, но я уже готова остаться в этом чудесном месте деньков эдак на пару. Теоретически. А практика и опыт подсказывают, что гостеприимством людей лучше не злоупотреблять.
Сливки лакаю аккуратно, наслаждаясь каждой каплей. И плевать на то, как выгляжу.
— Денег, прости, не сыщем, люди простые. — Женщина оперлась на ограду, которая прогнулась под весом. — А вот яйца… или курятинка… сальце опять же…
Деньги мне без надобности.
— Договоримся.
— Дарина я.
— Эйо. — От холодного молока першило в горле. — Что сделать надо?
Дарина почесала руку. Кисти у нее крупные, загоревшие до черноты. И земля въелась в кожу, выдубив до состояния хорошей бычьей шкуры.
— Поле тут одно имеется… нехорошее. Глянула бы.
На свою беду я согласилась.
Поле находилось неподалеку от безымянной деревеньки, все еще безлюдной.
— Так на работах. — Дарина показывала мне дорогу. Она не особо спешила, шла переваливающейся утиной походкой, и ноги ее тонули в траве. — Кто в поле, кто в лесу, кто за скотиной…
— Давно тут живете?
— А сколько себя помню, столько и живем. Тихо тут…
И вправду тихо. Исчезли комары, и даже мошки, которым нипочем полуденный зной, куда-то подевались. Ни птичьего гомона. Ни стрекота кузнечиков. Деревья и то молчат.
— Там-то небось все воюют…
— Уже нет.
— Это ненадолго. Всегда воюют. — Дарина остановилась и, сняв косынку, махнула. — Там оно, поле, аккурат за вырубками. Я дальше не пойду. Поглянь, коль не тяжко, а мы уж в долгу не останемся.
Не нравилось мне это место. Было в нем что-то неуловимо неправильное, заставляющее меня пятиться от края поляны.
— Как оно появилось? Поле?
— Да… давненько уже. Мой прапарадед еще расчистил. Крепко корчевать пришлось, да больно землица хороша была. Жирная…
…сухая и серая, сыплется прахом сквозь пальцы.
И я уже знаю, в чем дело.
Но вот хватит ли у меня сил все поправить?
— Распахивали каждый год, верно? И отдыхать не давали? И не подкармливали?
Дарина только руками развела: мол, земли-то мало, каждую пядь у леса отвоевывать приходится. И о каком отдыхе говорить можно?
Пахали. Сеяли. Тянули силы, пока не вытянули до последней капли.
Никто и не заметил первую примету: ведьмины грибные кольца, которые жались к земле. И вторую, когда пшеничное поле разлилось чистым золотом, лишенным привычных вкраплений васильков да ромашек. Сколько от той пшеницы слегло в корчах? Небось сама Дарина ходила к полю с подарками, носила живую птицу, жаб хоронила и пела, заговаривая новорожденное зло.
Не получилось.
— Вымертвень. — Я вытерла пальцы о штаны. — Высосали землю досуха, вот она и переродилась. Теперь силу давать не может, только сама тянет.
И растет. И будет расти, пока однажды не доберется до края деревушки.
Дарина знает, по глазам вижу.
— Помоги, девонька! — Дарина уцепилась за руку. — Помоги. А мы уж не обидим… будь ласкова. Сочтемся по чести. Гусей двух дам, наижирнейших. Сальца. Солонинки. Колбасок домашних. И медок у нас имеется…
Серость распростерлась до края леса.
Уйти?
И бросить людей… Ничего страшного, переедут в другое место. А лес зарастит проплешину, через пять лет, через десять, но убаюкает тварь.
Вот только еда… еда — это аргумент. Сало. Гуси. Солонина. Одену мясо нужно. Он не жалуется, конечно, только я сама понимаю, насколько ему не хватает нормальной еды.
А Дарина, крепко держа меня за руку, продолжала уговаривать.
И я согласилась.
Ну не дура ли?
Я сняла куртку, разулась, отстегнула ножны — железо будет мешать разговору — и, зачерпнув обеими руками серую, крошащуюся землю, высыпала на волосы. Провела ладонями по лицу и, закрыв глаза, сунула руку в переплетение сухих корней.
Отзовись.
Ты далеко. Тебе больно. И ты голодна. Мне ли не знать, что такое голод? Не веришь? Зря… Голод — это когда стираются границы дозволенного. У тех, кто слабее, — раньше. У тех, кто сильнее, — позже. Они сопротивляются, цепляясь за глупые понятия чести и достоинства, потому что всего остального их лишили.
Слышишь мою боль?
Слышишь, обнимаешь руку, не утешая, но предлагая отомстить.
Не получится. Я спою тебе колыбельную. Хорошую, ту, которую пела мне мама… она родом из совсем другого мира, где много камня и железа.
…что стало?
С миром?
…с мамой.
Она умерла. Все когда-нибудь умирают. Но не все возвращаются. И да, я хотела бы оживить ее, но знаю, что это невозможно.
Смеешься? Оплетаешь запястье, поднимаясь выше, пытаешься пробраться под кожу, чувствуя силу моей крови? Пусть так. Мертвым не стоит возвращаться… она бы стала другой, моя мама. Жестокой, как ты. Холодной, как ты. Ненасытной.
— Лазурит… гелиотроп… он солнечный, прямо как ты. Бирюза и нефрит. Наш имеет особый оттенок топленого молока. Он довольно редкий и дорогой…
Стеклянные витрины заполнены камнями. И брат рассказывает о каждом, а я слушаю внимательно: мне хочется доставить ему удовольствие. А еще доказать деду, что я вовсе не паршивый щенок. Нет, он бы такого не сказал, если бы знал, что я услышу… получилось так. Неудобно.
Но я не умею долго обижаться, особенно когда Брокк рядом.
В мастерской, конечно, куда как интересней, но сегодня мы изучаем камни. И тяжелый обломок ложится мне в руки, белый, шершавый, не камень — соляная друза.
— А это мрамор. Узнаешь?
И я замираю. Неужели вот это — тот самый мрамор, из которого сделаны статуи? Те, из тренировочного зала, в которых камень перестает быть камнем? Солнечный свет, проникая сквозь верхний слой, наполняет жизнью фигуры застывших воинов.
Наверное, поэтому я чаще всего прихожу в тренировочный зал. Не из-за брата, не из-за стеклянного купола, сквозь который видно небо, но ради них, девяти фигур великого танца.
Три триады.
Человек. Пес. И пограничье.
Я осматриваю каждую пристально, изучаю и взглядом, и пальцами, которые лишь подтверждают догадку — статуи живы. В них есть тепло… и я разговариваю с каждой шепотом, выспрашивая о том, не скучно ли им уже которую сотню лет в зале стоять.
А потом появляется брат, и я прячусь за постаментом.
Он же делает вид, будто совсем не догадывается о моем присутствии, и повторяет танец, фигура за фигурой, медленно, позволяя мне рассмотреть. Я вижу пробуждение живого железа. Острые иглы вспарывают кожу вдоль хребта, и на коже проступает серебряная роса, пока кожи вовсе не остается. Зато появляется чешуя, не рыбья, скорее змеиная, ромбовидная и плотная. А тело выгибается, подчиняясь внутреннему зову.
Часть меня цепенеет от ужаса, до того противоестественным ей видится происходящее, вторая же — тянется, не желая упустить ни одной мелочи. Эта часть подмечает, как плывут, точно плавятся, очертания фигуры, пока вовсе не избавится она от лишних человеческих черт.
И вот уже в зале стоит железный пес.
Он поворачивается ко мне и идет.
Когти цокают по камню… Оникс? Мрамор? Желтый гранит? Не помню. А вот звук — распрекрасно. И собственный восторг, в котором изрядно страха.
На самом деле на собак они похожи весьма отдаленно.
Мой брат огромен, в холке — выше двенадцатилетней меня. Массивная голова с короткой пастью. Длинная шея и широкие плечи, на которых подымаются четырехгранные иглы, острые, как бритва. И когти оставляют на камне царапины.
А что может быть прочнее камня?
При движении чешуйки накладываются друг друга и шелестят…
Я не способна отвести взгляд от длинного гибкого хвоста, который вьется над полом.
Брат останавливается перед моим укрытием и, вытянув шею, тычет носом в грудь. И я решаюсь коснуться гладкой лобовой брони, переносицы с горбинкой — на ней еще иглы псевдошерсти забавно топорщатся. Зубы трогаю. Осмелев, пытаюсь ухватиться за скользкий клык.
И брат рычит.
А потом притворно заваливается на бок, подставляя брюхо. Здесь чешуя мягкая и горячая. Я чешу, а он поскуливает и лапой презабавно дергает, точь-в-точь как всамделишный пес. Вот только ножи когтей на этой лапе вовсе не собачьи. Но мне смешно. И ему тоже.
Вешаясь на шею, я требую:
— Покатай!
Братец фырчит и нос воротит.
— Ну покатай… покатай, пожалуйста… ну чего тебе стоит…
Он в конце концов сдается и, перевернувшись на живот, убирает иглы. Я забираюсь верхом и визжу от восторга, когда он поднимается.
— Поехали же!
Мои пятки стучат по его бокам, но вряд ли Брокк хоть что-то ощущает… Он идет мягкой рысью, и я чувствую себя самым счастливым созданием в мире. Мраморные воины снисходительно улыбаются.
О да, это было хорошее время.
Потом случился детский бал, ради которого, собственно говоря, мы и приехали. И единственный танец, естественно, с Брокком: кому еще нужна полукровка со столь откровенно оскорбляющей внешностью? Нет, я мало что понимала, но просто удивлялась, почему никто не хочет со мной разговаривать.
Почему меня вообще не видят.
А после бала дедушка стал выговаривать маме, она же сорвалась на крик…
И сказала, чтобы я собирала вещи. Я не хотела уезжать, мне только-только начало здесь нравиться, но маме, когда она сердится, лучше не перечить.
По неясной причине я чувствовала себя кругом виноватой, а еще брат словно бы забыл обо мне. Я ждала-ждала, но в день отъезда не выдержала и отправилась искать, благо знала, где именно он прячется.
— Что я сделала? — Если кто и мог ответить на этот вопрос, то именно он.
Брокк, прервав бой с невидимым противником, обернулся. Так резко. Зло. Как будто я была врагом.
И я отступила.
— Извини… я просто попрощаться хотела.
— Стой.
Он не позволил уйти.
— Прости, Эйо. — Брат сжал меня в объятиях. — Прости, пожалуйста.
За что? Не понимаю, но рада, что Брокк больше на меня не сердится.
— Ты моя сестра, — сказал он. — Что бы ни случилось, но ты моя сестра.
Зачем он повторяет?
— Дедушка и мама пускай ссорятся, но ты… это место всегда будет твоим домом. Запомнишь?
Я запомнила.
Вот только помнил ли он сам?
Доберусь — проверю. К чему гадать на облаках?
Оден остановился, тяжело дыша. Пот с него катился градом, а шкура мелко подрагивала.
— И вправду давно, — пробормотал он, вытягиваясь на траве. Еще и руки раскинул, землю обнимая. — Совсем все забыл.
Ага, я взяла и поверила. Забыл он… Эта память в крови прописана. Вот только сомневаюсь, что у него когда-нибудь получится за пределы первой триады выйти.
Живое железо оставило его.
— Эйо?
— Я здесь. — И спускаться не намерена, мне и на яблоне неплохо. Жаль, что яблоки только-только завязались, мелкие, зеленые и кислые до оскомины.
— Не отходи далеко. Рядом люди.
Я прислушалась к лесу. Тот молчал, разве что сойки переругивались, но для них это обычное дело.
— Жилье. — Оден дернул плечом, сгоняя слепня. — Дымом тянет.
Жилье в лесу? Скорее всего хутор. Возможно, стоит присмотреться… вдруг да коровы сохранились. Я бы не отказалась от молочка, чтобы теплое, парное, с пенкой.
На худой конец можно и холодного, из крынки.
И вообще любого…
— Жилье, говоришь? — Я повернулась на северо-восток.
Хуторяне всегда держались наособицу. Что война, когда поля расчищать надо? Я могу уговорить лес держаться поодаль, не портить свежую пашню молодой порослью.
Отвадить хорьков от курятника.
Родничок вывести… и так, по мелочи.
Нет, с хуторянами я всегда умела договориться. Перспектива работы заставила покинуть уютный и согретый солнышком сук.
Естественно, Одену моя затея не понравилась, особенно та ее часть, где Оден остается в лесу и ждет моего возвращения.
— Ты мне не веришь?
— Эйо! — Все-таки пес довольно быстро восстанавливается. И по запаху он меня находит с легкостью, и в пространстве более-менее ориентируется, с ходу и не скажешь, что слеп. — Как я могу тебе не верить?
Поймал. Сгреб в охапку.
Вот что у них за привычки? Брокк тоже вечно меня с собой таскал, не особо интересуясь тем, насколько мне это нравится. Мне нравилось.
Но Оден — дело другое.
— Это опасно.
Все опасно. Даже эта поляна при определенных условиях может стать могилой для двоих. А на хутора я и раньше заглядывала, ничего, жива пока.
— Бесполезно ловить альва в лесу, — ответила я и, не удержавшись, коснулась щеки.
Родинки-пятнышки… два созвездия, чей рисунок я наизусть выучила. Кто бы еще сказал, для чего.
А сравнение с альвом Одену не понравилось. Даже руки разжал, отпуская. Обидно…
— Я вернусь!
Прежде чем он успел опомниться, я растворилась в рисунке леса. Запах мой смешался с иными, и… надеюсь, у Одена хватит ума не идти по следу.
В конце концов я же не собираюсь с ходу соваться. Сначала осмотрюсь, а там уже решу, как быть.
Хутор оказался крупным, даже не хутор — настоящая лесная деревня на полторы дюжины домов. Впрочем, домами эти строения можно было назвать лишь условно: горбатые крыши, поросшие травой и мхом, едва-едва подымались над уровнем земли. Из круглых отверстий в кровле тянуло дымом.
Единственным более-менее приличным сооружением выглядело кривоватое здание, сложенное из камня. Валуны, вероятно, со всего леса собирали, а затем крепили глиной, в которую домешивали конский волос и птичьи яйца. Не для простого человека строили.
С ним мне и разговор вести.
Дом был огорожен плетеным забором, во дворе бродили куры, гуси и утки. А женщина в надвинутом на самые глаза платке ковырялась в огородике.
— Добрый день, — сказала я, убирая отросшую челку с глаз. — Может, у вас работа имеется?
Женщина отложила в сторону деревянную мотыгу… совсем глушь.
И коров я не слышу, хотя навозом пахнет.
Может, на пастбище отогнали? На худой конец соглашусь на гуся, жирного, крупного, чтобы хватило на двоих.
— Альва?
— Наполовину. Но многое умею.
Врать потенциальной работодательнице не стоит. Вот только неприятно, что маскарад мой она раскусила сразу. С Оденом ясно — мужской запах с женским он точно не перепутает. А вот она… и взгляд колючий, оценивающий.
Как-то сразу возникло желание убраться.
— Молока хочешь? — Женщина смахнула пот со лба.
Устал человек. Жара. А она вкалывает на огородике, где земля пустая, выдохшаяся и, несмотря на все ее усилия, вряд ли что-то толковое поднимется.
Сбежать я всегда успею.
— Хочу.
Она кивнула и ушла в дом, а вернулась с расписной крынкой. О да, молочко. Коровье. Жирное. Свежее почти, скорее всего утренней дойки. На поверхности толстый слой желтоватых сливок…
Я ведь именно о таком думала.
— Пей хоть все, молока у нас вдосталь. — Хозяйка смотрит внимательно, но я не чувствую в ней злости, скорее некую снисходительность. — И сметанка имеется. И творожок…
Не уверена, что Оден любит сметану и творог, но я уже готова остаться в этом чудесном месте деньков эдак на пару. Теоретически. А практика и опыт подсказывают, что гостеприимством людей лучше не злоупотреблять.
Сливки лакаю аккуратно, наслаждаясь каждой каплей. И плевать на то, как выгляжу.
— Денег, прости, не сыщем, люди простые. — Женщина оперлась на ограду, которая прогнулась под весом. — А вот яйца… или курятинка… сальце опять же…
Деньги мне без надобности.
— Договоримся.
— Дарина я.
— Эйо. — От холодного молока першило в горле. — Что сделать надо?
Дарина почесала руку. Кисти у нее крупные, загоревшие до черноты. И земля въелась в кожу, выдубив до состояния хорошей бычьей шкуры.
— Поле тут одно имеется… нехорошее. Глянула бы.
На свою беду я согласилась.
Поле находилось неподалеку от безымянной деревеньки, все еще безлюдной.
— Так на работах. — Дарина показывала мне дорогу. Она не особо спешила, шла переваливающейся утиной походкой, и ноги ее тонули в траве. — Кто в поле, кто в лесу, кто за скотиной…
— Давно тут живете?
— А сколько себя помню, столько и живем. Тихо тут…
И вправду тихо. Исчезли комары, и даже мошки, которым нипочем полуденный зной, куда-то подевались. Ни птичьего гомона. Ни стрекота кузнечиков. Деревья и то молчат.
— Там-то небось все воюют…
— Уже нет.
— Это ненадолго. Всегда воюют. — Дарина остановилась и, сняв косынку, махнула. — Там оно, поле, аккурат за вырубками. Я дальше не пойду. Поглянь, коль не тяжко, а мы уж в долгу не останемся.
Не нравилось мне это место. Было в нем что-то неуловимо неправильное, заставляющее меня пятиться от края поляны.
— Как оно появилось? Поле?
— Да… давненько уже. Мой прапарадед еще расчистил. Крепко корчевать пришлось, да больно землица хороша была. Жирная…
…сухая и серая, сыплется прахом сквозь пальцы.
И я уже знаю, в чем дело.
Но вот хватит ли у меня сил все поправить?
— Распахивали каждый год, верно? И отдыхать не давали? И не подкармливали?
Дарина только руками развела: мол, земли-то мало, каждую пядь у леса отвоевывать приходится. И о каком отдыхе говорить можно?
Пахали. Сеяли. Тянули силы, пока не вытянули до последней капли.
Никто и не заметил первую примету: ведьмины грибные кольца, которые жались к земле. И вторую, когда пшеничное поле разлилось чистым золотом, лишенным привычных вкраплений васильков да ромашек. Сколько от той пшеницы слегло в корчах? Небось сама Дарина ходила к полю с подарками, носила живую птицу, жаб хоронила и пела, заговаривая новорожденное зло.
Не получилось.
— Вымертвень. — Я вытерла пальцы о штаны. — Высосали землю досуха, вот она и переродилась. Теперь силу давать не может, только сама тянет.
И растет. И будет расти, пока однажды не доберется до края деревушки.
Дарина знает, по глазам вижу.
— Помоги, девонька! — Дарина уцепилась за руку. — Помоги. А мы уж не обидим… будь ласкова. Сочтемся по чести. Гусей двух дам, наижирнейших. Сальца. Солонинки. Колбасок домашних. И медок у нас имеется…
Серость распростерлась до края леса.
Уйти?
И бросить людей… Ничего страшного, переедут в другое место. А лес зарастит проплешину, через пять лет, через десять, но убаюкает тварь.
Вот только еда… еда — это аргумент. Сало. Гуси. Солонина. Одену мясо нужно. Он не жалуется, конечно, только я сама понимаю, насколько ему не хватает нормальной еды.
А Дарина, крепко держа меня за руку, продолжала уговаривать.
И я согласилась.
Ну не дура ли?
Я сняла куртку, разулась, отстегнула ножны — железо будет мешать разговору — и, зачерпнув обеими руками серую, крошащуюся землю, высыпала на волосы. Провела ладонями по лицу и, закрыв глаза, сунула руку в переплетение сухих корней.
Отзовись.
Ты далеко. Тебе больно. И ты голодна. Мне ли не знать, что такое голод? Не веришь? Зря… Голод — это когда стираются границы дозволенного. У тех, кто слабее, — раньше. У тех, кто сильнее, — позже. Они сопротивляются, цепляясь за глупые понятия чести и достоинства, потому что всего остального их лишили.
Слышишь мою боль?
Слышишь, обнимаешь руку, не утешая, но предлагая отомстить.
Не получится. Я спою тебе колыбельную. Хорошую, ту, которую пела мне мама… она родом из совсем другого мира, где много камня и железа.
…что стало?
С миром?
…с мамой.
Она умерла. Все когда-нибудь умирают. Но не все возвращаются. И да, я хотела бы оживить ее, но знаю, что это невозможно.
Смеешься? Оплетаешь запястье, поднимаясь выше, пытаешься пробраться под кожу, чувствуя силу моей крови? Пусть так. Мертвым не стоит возвращаться… она бы стала другой, моя мама. Жестокой, как ты. Холодной, как ты. Ненасытной.