Сам батька подошел, за косу схватил и на себя потянул: - Значит, так ты платишь нам с матерью за любовь нашу и заботу? Вижу, что не соврал Тиль, белее снега стала. Не дочь вырастил, значит, а гадину подколодную.
Да и рванул меня за волосы кверху. Закричала я, заголосила, света белого не вижу. А отец к калитке тащит. Распахнул ее да во двор толкнул. После что-то Тилю сказал, на соседей гаркнул и следом вошел. Обернулась я, слезы глаза застилают. Стерла их, в ноги отцу кинулась, обняла, руки целую, да только оттолкнул меня батюшка, будто и вправду гадину ядовитую.
- За дом иди, - велел, - там говорить с тобой буду.
- Верет…
Снова обернулась, стоит Тиль в калитке, белый весь, а глаза горят, на отца моего смотрит:
- Не бей.
- Тебя щенка спросить забыл, - отмахнулся отец. – Ступай прочь, всё, что мог, ты уже сделал. Через три дня заберешь ее с глаз моих.
- Не бей!
- Прочь пошел! – заорал тут отец, Тиль и отшатнулся.
На меня поглядел, глаза шальные, руки в кулаки сжал:
- Я по-доброму хотел, ты сама довела… - оборвал сам себя и прочь пошел.
Он пошел, а я осталась. Матушка на пороге стоит, рот рукой прикрывает.
- Что случилось-то?
- Потаскуху мы вырастили, - ответил ей отец и мне велел: - Ступай, поскудница.
Руки к нему протянула, вскрикнула:
- Батюшка!
- Ступай!
Поднялась я на ноги дрожащие, да за дом пошла. Сама на лавку легла, глаза зажмурила, кулаки сжала. Поняла, щадить не будет. А как свистнула плеть, так и зарыдала. Ох, доля горькая. Вроде и через одежду хлещет, а спина уж огнем горит. Только слышу «фьють», «фьють». А потом уж и слышать перестала. От криков горло охрипло, а там уж и кричать сил не осталось. Мамка где-то недалеко голосит, отец сквозь зубы бранится, да только пороть не перестает. Уж и шевельнуться не могу. Спина огнем горит, свет от боли в глазах меркнет. Кулаки сами собой разжались.
- Верет! Прекрати, Верет, ведь на смерть забьешь! – Кто кричит? Уже и не поняла, так и провалилась в темноту, в ней и забылась.
А во тьме хорошо. Нет здесь батьки злого, и мамкиных слез нет, нет и Тилиса проклятого. Плыву я, тишину слушаю, да только плеск вдруг услыхала, а после и холодок почуяла. Глаза открыла, а передо мной дух озерный стоит, и опять женщиной обернулся. Голову к плечу склонила тетка и на меня глазами черными смотрит.
- Счастлива ль теперь? – спрашивает. – То ли еще будет.
Молчу, во все глаза на духа смотрю. А она рукой подняла, а в руке той огонек светится.
- Что это, дух озерный?
- Душа твоя, Эринка, - отвечает. – Огоньком ясным светит, чистая душа.
- Ты по душу мою пришла?
- Зачем мне то, что во мне не удержится? – рассмеялась женщина. – Духу жизнь не надобна, я и без того существую. Твое это, Эринка, сама и носи. А огонек сбереги, он тебе еще пригодится.
- Так не померла я, значит?
- Живая, что с тобой сделается? - усмехнулся дух и руками вдруг в грудь уперся.
Толкнул меня, так в озеро и полетела. Сошлась вода черная над головой, студеная вода, огонь и погасила, что тело разъедать уж стал. Только задыхаться я стала, руками взмахнула, оттолкнула духа, что на грудь давить продолжал, и из озера выскочила.
- Стой, глупая, рано!
Глаза распахнула и вздохнула жадно. Нет озера, и духа нет. Лежу я на постели в свой светелке. На животе лежу, спина вроде притихшая, опять полыхает. Я бы и закричала, да знахарка снадобье сразу в рот влила, велела не двигаться. Обложила спину тряпьем в настоях вымоченным, боль и притихла немножечко. Шепчет тетка, слова непонятные говорит, а я не вслушиваюсь. Не до того мне.
Рядом мамка сидит, плачет тихо, по руке гладит.
- Что ж ты, - говорит, - наделала, доченька?
А я молчу, ответить мне нечего. Счастья себе хотела, вот и натворила. Да и кто б узнала, ежели б я Тилю не повинилась? А он, змей подколодный, против меня и обернул мою честность. Да разве же хороший он, коли через страдания мои дорожку себе топчет? Раньше душа только болела, а теперь и телу не можется.
- Пусти меня, Верет!
Ох, Дух Черный, не иначе надо мной поиздеваться решил. Только вспомнила кузнецова сына, а он уж тут, кричит, с отцом спорит. Матушка на ноги поднялась и к дверям отошла, приоткрыла, слушает. А я бы уши закрыла, даже голос Тиля мне отвратителен, да нет силы в руках, плетьми лежат, не шелохнутся.
- Ополоумел, Тиль? Прочь иди, когда сказал, тогда вернешься, - батька мой зло говорит, зятя будущего из дома гонит.
- По что ты Эринку избил? По что измучил? – не унимается Тилис, да только отца злит еще больше.
- Ты знал, что будет, когда про невесту свою говорил прилюдно? Не ко мне подошел, чтоб просить срок новый назначить, при всех позорить начал. По преступлению и кара. Коль дочь беспутная, сердце родительское разбила, ногами в пыль дорожную втоптала, так и наказание приняла.
- Зверь ты, Верет! Ежели б я батю своего не отправил, то и вовсе бы забил Эринушку…
- Моя кровь, мне и решать, что с ней будет. В любви зачата, в любви рождена и взращена. Баловали, умилялись, шалости с рук спускали. Бранили, так несильно, пороли, так для острастки. Вот и вырастили позорницу. Отблагодарила родителей за любовь их. Смолчал бы, поговорил тайно, так ведь и сыграли бы свадьбу раньше назначенного, а ты ж нас на всю деревню, только б Эринку к себе привязать. Вот и получишь, что заслужил, а теперь уйди. Уйди, Тиль, не доводи до греха. Глядеть мне на тебя тошно. Уйди, говорю!
- Дай мне на нее посмотреть, дай увидеть невесту мою, на коленях молю, Верет!
- Прочь иди!
- Пусть уйдет, - взмолилась я голосом слабым. – Нет мочи слышать его.
Матушка из светелки и вышла, дверь за собой прикрыла. Лестница скрипнула под шагами быстрыми, да голос ее уж снизу донесся:
- Спит Эринка, не до гостей ей. Уходи, Тиль, не тревожь ее покоя. Через три дня всё одно твоей станет.
- В слезах ты, Лета, что с Эринкой моей?
Вот ведь неугомонный, и что же ему слова тестя с тещей-то не указ? Где почтение?
- Ну, не мучь хоть ты меня, тетушка Лета, скажи!
- Плоха Эринка, знахарка с ней. Уйди, не тревожь.
- Да хоть глазком одним…
- Совсем в тебе нет совести?! – воскликнул тут батька. – К девке незамужней в светелку пролезть хочешь?! Мало ты ее позорил, теперь добить хочешь? Поди прочь, поскудник!
- Уходи, Тиль, сейчас уходи, - заговорила опять матушка.
- Выживет ли? – упирается жених настырный.
- Богам молись, авось, и обойдется, - ответила мать да дверь и захлопнула.
После ко мне поднялась и опять рядом села. Молчит, жалеет, по волосам наглаживает, а мне и жить не хочется. Что теперь будет? Арн не дождался меня, а коли в деревню сунется да новости наши узнает, так и отвернется вовсе, зачем князюшке моему девка с позором? Он уйдет, а Тилис останется. Раз уж привязать словами гадкими хотел, стало быть, и не было клятвы, теперь уж точно. Испугался, что не достанусь ему, вот и сподличал. Теперь, вон, убивается, а мне от того еще противней. Не буду я жить с ним, ни добром, ни по приказу. Нет Арна, то и мне жить не зачем.
- Спи, девонька, спи, милая. Сон вылечит, - шепнула знахарка, я в сон и провалилась, ни о чем более не думая.
Вот и три дня прошли, батюшкой указанные, свадьбы моей час настал. Да не любимый меня к жрецам поведет, клятву верности спрашивать будет, а жених ненавистный. Нет песен жалостливых, никто невесту не собирает, не обряжает, косы не плетет, венок на голову не надевает. И платья свадебного нет, только то, что для сватовства вышито было. Нет больше чистой Эринки, опозоренная девка есть, а еще благодетель, который и такую берет. Благодетель-то постылый уже у порога стоит, дожидается, словно муху горемычную в сети свои затянул, паук проклятый. Не выберешься уже, как не трепыхайся.
Повез бы меня к жрецам белый конь, лентами да цветами украшенный, да только то для невест молвою не тронутых, а меня телега ждет. И запряг бы, может, батька конька нашего, но не усидеть мне верхом, не зажила еще спина истерзанная. Вот и повезут девицу, как к казни приговоренную. Поедет телега по деревне, а люди буду пальцами тыкать да смеяться в спину. Чужое горе оно завсегда радостно, что другим досталось. А кто и жалостливо вздохнет, только счастья никто уж не пожелает, да мне того счастья и ненадобно.
- Поднимайся, дочка, - матушка в светелку зашла. У самой глаза красные, а на губах улыбка ложная. Не радостно мамке дочь отдавать, знает уже, не быть ей в ладу с мужем ненавистным.
За мамкой Унка прошмыгнула, видать, отпустили ее проводить подружку любимую. Взглянула она на меня глазами испуганными, да так слезы из них и полились. Казнит себя, бедная, только ведь не за что. Сама я за ней пошла, не силком тянула. И то, что разные подарки от духов получили, тоже не ее вина, кому что на роду написано, тем и одарили. Нет зла и обиды в душе моей на подружку мою. Улыбнулась ей, да щекой к плечу прижалась, когда поднимали они меня с маменькой с постели. В последний раз на ней лежала, больше уж не вернусь в светелку девичью…
На ноги поставили, сорочку сняли да новую надели, только прежде смазали тем, что знахарка оставила. Унка на спину взглянула, да так и охнула. Мамка моя прикрикнула на нее:
- Пришла помочь, вот и помогай, нечего разглядывать.
Унка слезы утерла, кивнула и помогать продолжила. Надели на меня платья для сговора, на стул усадили и волосы расчесывать начали.
- Эх, и в баньке не отпарили, - вздохнула матушка, головой качая. – Не соблюли обряда древнего. Словно псину дворовую за ворота спроваживаем.
Подружка моя вздохнула тяжко да и затянула:
Ах, ты, девонька, ах, красавица,
И куда ж ты от нас собираешься?
Ждет уж жених, дожидается.
Ко жрецам отведет и женой назовет.
То уж матушка ей вторить начала. Песни древние поют, обрядом положенные, а чудится мне, что отпевают мои косточки. Не звенят голоса ручейками звонкими, а словно эхо глухое вдали затихает. Не так невестам поют. Хоть и жалостливо, а всё со смешком да подначкой. Поют мамка с Ункой, косы заплетают, лентами шелковыми оплетают. В уши вдели подарок Тилиса, на шею ожерелье, как петлю затянули. Сижу, глаза закрыла, тошно мне, мочи нет.
Огляделась Унка, охнула и убежала, а вернулась с цветами в руках, хотела венок плести, да матушка остановила. И так сделали больше положенного для опозоренной. После на ноги подняли и к дверям повели. А мне и не идется, оступаюсь, на плечах их висну. Помереть бы сейчас, да боги к себе не спешат призвать.
- Верет! – крикнула мамка, а батька и вошел быстро, словно за дверями стоял.
На меня взглянул хмуро да и отвернулся споро. На руки поднял и понес на выход.
- Не такую судьбу я для тебя видел, - сказал тихо. – Не так дочь любимую мечтал к жрецам отвести, да, видать, разозли мы богов, прогневали, коли радость главную отняли. Ты прости меня, что гнев мой тебе весь достался. Душа от горя ведь на части рвется, а как вспомню кровинку мою бездыханной, так и вовсе хоть тошно становится.
- Батюшка, - глаза на него подняла, а не вижу лика дорогого, слезами взор затянуло. – Прости меня, дочь твою неразумную. Зла не таила, родименький. Ты не поминай словом лихим, вам с мамкой я всегда душой открыта была.
- Что ж ты как помирать собралась? – остановился отец и на меня смотрит внимательно. – Удумала чего?
- Что ты, батюшка, я и на ногах стоять не могу, чего мне удумывать?
- Смотри мне, Эринка, не вздумай! Время оно всё излечит. Потерпи, а там наладится.
- Слово твое верное, батюшка, - улыбнулась я, пусть не ведает, что в душе его дочери ноченька непроглядная. Не осталось там места свету чистому.
Еще немного глядел на меня, батя, а потом и вынес со двора. А тут уж Тилис стоит. Хотел навстречу шагнуть, да обошел его отец мой и в телегу посалил. Усмехнулся и по волосам погладил:
- Ну хоть так пусть будет. Повернула голову, а конь, что в телегу впряжен, лентами украшен. Телега цветами, а сам Тилис, как мужику и воину положено, в кафтане, на боку меч висит – защитник.
- Венок где? – спросил жених гневно. – Для меня она чистая.
- Вот сам и плети, - недобро усмехнулся батюшка. – Завет древний не велит попачканную молвой девку цветами украшать. Хотел в венке, не позорил бы. Нет права у Эринки венок надевать. Ты, вон, за двоих нарядился… заступничек. – Сказал, словно выплюнул. После рядом на телегу сел, меня за плечи обнял. – Ты в телеге, дочь, и я, стало быть.
Промолчал Тиль, голову опустил и к своему коню пошел. Сел в седло, и сказал отцу своему:
- Трогай, батя.
Кузнец на телегу забрался, вожжи в руки взял, и потопала лошадка чалая. Не белоснежный конь, так хоть белесый. Голову батюшке на плечо положила, глаза закрыла, не хотела на соседей смотреть, а на Тилиса смотреть и вовсе тошно. Еде рядом с телегой, молчит, о чем думает – неведомо. Ну и пусть его, мне мысли кузнецовы без надобности.
- Не боись, Эринка, не будет обиды в семье нашей, - говорит отец Тиля.
- Да уж, - усмехнулся батька мой, - теперь только прибить осталось.
- По что злишься, Верет? Не со зла ведь Тиль, испугался, что ненаглядную свою потеряет.
- А ты сынка защищай, да меру знай. Он ко мне не подошел, не шепнул, не поговорил, сразу при народе кричать начал. Он хорош, благодетель, а дочь моя для всех теперь непотребная. Будет слушать, что спасителю своему должна в ноги кланяться, а спаситель-то первый и сгубил ее. Не за что мне добрым к зятю быть.
- И всё ж дочкой мне Эринка станет, Нельга ждет ее не дождется, всё простили. И ты прости. Заживут наши дети, обвыкнуться, да еще внуков нам нарожают, будем на руках качать да радоваться.
Я лишь крепче к батюшке прижалась, лицо на плече спрятала. Не остановить мне слез, как не стараюсь. Хотела с гордостью участь свою встретить, а не выходит. Еще и спина саднить начала, муки добавила. Батя обнимает, а мне от руки его уже тяжко становится. И так повернусь, и этак.
- Болит, Эринушка? – спросил Тиль заботливо. – Ты приляг, милая.
Головой мотнула и затихла. Не отлипну от батюшки, хоть напоследок наобнимаю его, родненького. Поглядел на мои страдания батя и сам уложил на сено мягкое. Только не выпустила я руки его, так и держалась, как дитя малое.
- Всё сладится, дочь.
Не сладится, батюшка, не сладится, родименький, да то тебе знать ни к чему. Так и ехали. По дороге лесной, после через поле широкое, а как поле проехали, так и скит показался. Бавлину храмов не ставят, не любит он шума. И алтарь у него – камень простой. Воину рядиться ни к чему. Потому и мужики к нему, как в дружину едут, хоть на поклон, а хоть и на свадьбу. Все они из его дружины, все под стяги Бавлина после смерти встанут. И как на войну идут, так ему подношения делают – отваги и удачи просят. А уж за жизнь, то к Ариде-заступнице. Ей жены, дочери да матери молятся, чтобы вернулись их мужики домой живыми да целыми. И за деток благодарят, и за любимых. И остальных богов не забывают.
- Приехали, - сказал мне батюшка. – Потерпи еще, дочь. Скоро уж всё закончится.
Я глаза открыла, голову вывернула – и вправду приехали. Слез отец мой с телеги, да меня снял, на ноги поставил и велел:
- Удержись.
- Мне Эринку вести, отойди, Верет.
Подошел ко мне Тиль, батька и отстранился, на меня хмуро глядя. Обнял меня жених за плечи, а я и вздрогнула, покривилась. Следом и Тилис поморщился досадливо, но из рук не выпустил.
Да и рванул меня за волосы кверху. Закричала я, заголосила, света белого не вижу. А отец к калитке тащит. Распахнул ее да во двор толкнул. После что-то Тилю сказал, на соседей гаркнул и следом вошел. Обернулась я, слезы глаза застилают. Стерла их, в ноги отцу кинулась, обняла, руки целую, да только оттолкнул меня батюшка, будто и вправду гадину ядовитую.
- За дом иди, - велел, - там говорить с тобой буду.
- Верет…
Снова обернулась, стоит Тиль в калитке, белый весь, а глаза горят, на отца моего смотрит:
- Не бей.
- Тебя щенка спросить забыл, - отмахнулся отец. – Ступай прочь, всё, что мог, ты уже сделал. Через три дня заберешь ее с глаз моих.
- Не бей!
- Прочь пошел! – заорал тут отец, Тиль и отшатнулся.
На меня поглядел, глаза шальные, руки в кулаки сжал:
- Я по-доброму хотел, ты сама довела… - оборвал сам себя и прочь пошел.
Он пошел, а я осталась. Матушка на пороге стоит, рот рукой прикрывает.
- Что случилось-то?
- Потаскуху мы вырастили, - ответил ей отец и мне велел: - Ступай, поскудница.
Руки к нему протянула, вскрикнула:
- Батюшка!
- Ступай!
Поднялась я на ноги дрожащие, да за дом пошла. Сама на лавку легла, глаза зажмурила, кулаки сжала. Поняла, щадить не будет. А как свистнула плеть, так и зарыдала. Ох, доля горькая. Вроде и через одежду хлещет, а спина уж огнем горит. Только слышу «фьють», «фьють». А потом уж и слышать перестала. От криков горло охрипло, а там уж и кричать сил не осталось. Мамка где-то недалеко голосит, отец сквозь зубы бранится, да только пороть не перестает. Уж и шевельнуться не могу. Спина огнем горит, свет от боли в глазах меркнет. Кулаки сами собой разжались.
- Верет! Прекрати, Верет, ведь на смерть забьешь! – Кто кричит? Уже и не поняла, так и провалилась в темноту, в ней и забылась.
А во тьме хорошо. Нет здесь батьки злого, и мамкиных слез нет, нет и Тилиса проклятого. Плыву я, тишину слушаю, да только плеск вдруг услыхала, а после и холодок почуяла. Глаза открыла, а передо мной дух озерный стоит, и опять женщиной обернулся. Голову к плечу склонила тетка и на меня глазами черными смотрит.
- Счастлива ль теперь? – спрашивает. – То ли еще будет.
Молчу, во все глаза на духа смотрю. А она рукой подняла, а в руке той огонек светится.
- Что это, дух озерный?
- Душа твоя, Эринка, - отвечает. – Огоньком ясным светит, чистая душа.
- Ты по душу мою пришла?
- Зачем мне то, что во мне не удержится? – рассмеялась женщина. – Духу жизнь не надобна, я и без того существую. Твое это, Эринка, сама и носи. А огонек сбереги, он тебе еще пригодится.
- Так не померла я, значит?
- Живая, что с тобой сделается? - усмехнулся дух и руками вдруг в грудь уперся.
Толкнул меня, так в озеро и полетела. Сошлась вода черная над головой, студеная вода, огонь и погасила, что тело разъедать уж стал. Только задыхаться я стала, руками взмахнула, оттолкнула духа, что на грудь давить продолжал, и из озера выскочила.
- Стой, глупая, рано!
Глаза распахнула и вздохнула жадно. Нет озера, и духа нет. Лежу я на постели в свой светелке. На животе лежу, спина вроде притихшая, опять полыхает. Я бы и закричала, да знахарка снадобье сразу в рот влила, велела не двигаться. Обложила спину тряпьем в настоях вымоченным, боль и притихла немножечко. Шепчет тетка, слова непонятные говорит, а я не вслушиваюсь. Не до того мне.
Рядом мамка сидит, плачет тихо, по руке гладит.
- Что ж ты, - говорит, - наделала, доченька?
А я молчу, ответить мне нечего. Счастья себе хотела, вот и натворила. Да и кто б узнала, ежели б я Тилю не повинилась? А он, змей подколодный, против меня и обернул мою честность. Да разве же хороший он, коли через страдания мои дорожку себе топчет? Раньше душа только болела, а теперь и телу не можется.
- Пусти меня, Верет!
Ох, Дух Черный, не иначе надо мной поиздеваться решил. Только вспомнила кузнецова сына, а он уж тут, кричит, с отцом спорит. Матушка на ноги поднялась и к дверям отошла, приоткрыла, слушает. А я бы уши закрыла, даже голос Тиля мне отвратителен, да нет силы в руках, плетьми лежат, не шелохнутся.
- Ополоумел, Тиль? Прочь иди, когда сказал, тогда вернешься, - батька мой зло говорит, зятя будущего из дома гонит.
- По что ты Эринку избил? По что измучил? – не унимается Тилис, да только отца злит еще больше.
- Ты знал, что будет, когда про невесту свою говорил прилюдно? Не ко мне подошел, чтоб просить срок новый назначить, при всех позорить начал. По преступлению и кара. Коль дочь беспутная, сердце родительское разбила, ногами в пыль дорожную втоптала, так и наказание приняла.
- Зверь ты, Верет! Ежели б я батю своего не отправил, то и вовсе бы забил Эринушку…
- Моя кровь, мне и решать, что с ней будет. В любви зачата, в любви рождена и взращена. Баловали, умилялись, шалости с рук спускали. Бранили, так несильно, пороли, так для острастки. Вот и вырастили позорницу. Отблагодарила родителей за любовь их. Смолчал бы, поговорил тайно, так ведь и сыграли бы свадьбу раньше назначенного, а ты ж нас на всю деревню, только б Эринку к себе привязать. Вот и получишь, что заслужил, а теперь уйди. Уйди, Тиль, не доводи до греха. Глядеть мне на тебя тошно. Уйди, говорю!
- Дай мне на нее посмотреть, дай увидеть невесту мою, на коленях молю, Верет!
- Прочь иди!
- Пусть уйдет, - взмолилась я голосом слабым. – Нет мочи слышать его.
Матушка из светелки и вышла, дверь за собой прикрыла. Лестница скрипнула под шагами быстрыми, да голос ее уж снизу донесся:
- Спит Эринка, не до гостей ей. Уходи, Тиль, не тревожь ее покоя. Через три дня всё одно твоей станет.
- В слезах ты, Лета, что с Эринкой моей?
Вот ведь неугомонный, и что же ему слова тестя с тещей-то не указ? Где почтение?
- Ну, не мучь хоть ты меня, тетушка Лета, скажи!
- Плоха Эринка, знахарка с ней. Уйди, не тревожь.
- Да хоть глазком одним…
- Совсем в тебе нет совести?! – воскликнул тут батька. – К девке незамужней в светелку пролезть хочешь?! Мало ты ее позорил, теперь добить хочешь? Поди прочь, поскудник!
- Уходи, Тиль, сейчас уходи, - заговорила опять матушка.
- Выживет ли? – упирается жених настырный.
- Богам молись, авось, и обойдется, - ответила мать да дверь и захлопнула.
После ко мне поднялась и опять рядом села. Молчит, жалеет, по волосам наглаживает, а мне и жить не хочется. Что теперь будет? Арн не дождался меня, а коли в деревню сунется да новости наши узнает, так и отвернется вовсе, зачем князюшке моему девка с позором? Он уйдет, а Тилис останется. Раз уж привязать словами гадкими хотел, стало быть, и не было клятвы, теперь уж точно. Испугался, что не достанусь ему, вот и сподличал. Теперь, вон, убивается, а мне от того еще противней. Не буду я жить с ним, ни добром, ни по приказу. Нет Арна, то и мне жить не зачем.
- Спи, девонька, спи, милая. Сон вылечит, - шепнула знахарка, я в сон и провалилась, ни о чем более не думая.
Глава 9
Вот и три дня прошли, батюшкой указанные, свадьбы моей час настал. Да не любимый меня к жрецам поведет, клятву верности спрашивать будет, а жених ненавистный. Нет песен жалостливых, никто невесту не собирает, не обряжает, косы не плетет, венок на голову не надевает. И платья свадебного нет, только то, что для сватовства вышито было. Нет больше чистой Эринки, опозоренная девка есть, а еще благодетель, который и такую берет. Благодетель-то постылый уже у порога стоит, дожидается, словно муху горемычную в сети свои затянул, паук проклятый. Не выберешься уже, как не трепыхайся.
Повез бы меня к жрецам белый конь, лентами да цветами украшенный, да только то для невест молвою не тронутых, а меня телега ждет. И запряг бы, может, батька конька нашего, но не усидеть мне верхом, не зажила еще спина истерзанная. Вот и повезут девицу, как к казни приговоренную. Поедет телега по деревне, а люди буду пальцами тыкать да смеяться в спину. Чужое горе оно завсегда радостно, что другим досталось. А кто и жалостливо вздохнет, только счастья никто уж не пожелает, да мне того счастья и ненадобно.
- Поднимайся, дочка, - матушка в светелку зашла. У самой глаза красные, а на губах улыбка ложная. Не радостно мамке дочь отдавать, знает уже, не быть ей в ладу с мужем ненавистным.
За мамкой Унка прошмыгнула, видать, отпустили ее проводить подружку любимую. Взглянула она на меня глазами испуганными, да так слезы из них и полились. Казнит себя, бедная, только ведь не за что. Сама я за ней пошла, не силком тянула. И то, что разные подарки от духов получили, тоже не ее вина, кому что на роду написано, тем и одарили. Нет зла и обиды в душе моей на подружку мою. Улыбнулась ей, да щекой к плечу прижалась, когда поднимали они меня с маменькой с постели. В последний раз на ней лежала, больше уж не вернусь в светелку девичью…
На ноги поставили, сорочку сняли да новую надели, только прежде смазали тем, что знахарка оставила. Унка на спину взглянула, да так и охнула. Мамка моя прикрикнула на нее:
- Пришла помочь, вот и помогай, нечего разглядывать.
Унка слезы утерла, кивнула и помогать продолжила. Надели на меня платья для сговора, на стул усадили и волосы расчесывать начали.
- Эх, и в баньке не отпарили, - вздохнула матушка, головой качая. – Не соблюли обряда древнего. Словно псину дворовую за ворота спроваживаем.
Подружка моя вздохнула тяжко да и затянула:
Ах, ты, девонька, ах, красавица,
И куда ж ты от нас собираешься?
Ждет уж жених, дожидается.
Ко жрецам отведет и женой назовет.
То уж матушка ей вторить начала. Песни древние поют, обрядом положенные, а чудится мне, что отпевают мои косточки. Не звенят голоса ручейками звонкими, а словно эхо глухое вдали затихает. Не так невестам поют. Хоть и жалостливо, а всё со смешком да подначкой. Поют мамка с Ункой, косы заплетают, лентами шелковыми оплетают. В уши вдели подарок Тилиса, на шею ожерелье, как петлю затянули. Сижу, глаза закрыла, тошно мне, мочи нет.
Огляделась Унка, охнула и убежала, а вернулась с цветами в руках, хотела венок плести, да матушка остановила. И так сделали больше положенного для опозоренной. После на ноги подняли и к дверям повели. А мне и не идется, оступаюсь, на плечах их висну. Помереть бы сейчас, да боги к себе не спешат призвать.
- Верет! – крикнула мамка, а батька и вошел быстро, словно за дверями стоял.
На меня взглянул хмуро да и отвернулся споро. На руки поднял и понес на выход.
- Не такую судьбу я для тебя видел, - сказал тихо. – Не так дочь любимую мечтал к жрецам отвести, да, видать, разозли мы богов, прогневали, коли радость главную отняли. Ты прости меня, что гнев мой тебе весь достался. Душа от горя ведь на части рвется, а как вспомню кровинку мою бездыханной, так и вовсе хоть тошно становится.
- Батюшка, - глаза на него подняла, а не вижу лика дорогого, слезами взор затянуло. – Прости меня, дочь твою неразумную. Зла не таила, родименький. Ты не поминай словом лихим, вам с мамкой я всегда душой открыта была.
- Что ж ты как помирать собралась? – остановился отец и на меня смотрит внимательно. – Удумала чего?
- Что ты, батюшка, я и на ногах стоять не могу, чего мне удумывать?
- Смотри мне, Эринка, не вздумай! Время оно всё излечит. Потерпи, а там наладится.
- Слово твое верное, батюшка, - улыбнулась я, пусть не ведает, что в душе его дочери ноченька непроглядная. Не осталось там места свету чистому.
Еще немного глядел на меня, батя, а потом и вынес со двора. А тут уж Тилис стоит. Хотел навстречу шагнуть, да обошел его отец мой и в телегу посалил. Усмехнулся и по волосам погладил:
- Ну хоть так пусть будет. Повернула голову, а конь, что в телегу впряжен, лентами украшен. Телега цветами, а сам Тилис, как мужику и воину положено, в кафтане, на боку меч висит – защитник.
- Венок где? – спросил жених гневно. – Для меня она чистая.
- Вот сам и плети, - недобро усмехнулся батюшка. – Завет древний не велит попачканную молвой девку цветами украшать. Хотел в венке, не позорил бы. Нет права у Эринки венок надевать. Ты, вон, за двоих нарядился… заступничек. – Сказал, словно выплюнул. После рядом на телегу сел, меня за плечи обнял. – Ты в телеге, дочь, и я, стало быть.
Промолчал Тиль, голову опустил и к своему коню пошел. Сел в седло, и сказал отцу своему:
- Трогай, батя.
Кузнец на телегу забрался, вожжи в руки взял, и потопала лошадка чалая. Не белоснежный конь, так хоть белесый. Голову батюшке на плечо положила, глаза закрыла, не хотела на соседей смотреть, а на Тилиса смотреть и вовсе тошно. Еде рядом с телегой, молчит, о чем думает – неведомо. Ну и пусть его, мне мысли кузнецовы без надобности.
- Не боись, Эринка, не будет обиды в семье нашей, - говорит отец Тиля.
- Да уж, - усмехнулся батька мой, - теперь только прибить осталось.
- По что злишься, Верет? Не со зла ведь Тиль, испугался, что ненаглядную свою потеряет.
- А ты сынка защищай, да меру знай. Он ко мне не подошел, не шепнул, не поговорил, сразу при народе кричать начал. Он хорош, благодетель, а дочь моя для всех теперь непотребная. Будет слушать, что спасителю своему должна в ноги кланяться, а спаситель-то первый и сгубил ее. Не за что мне добрым к зятю быть.
- И всё ж дочкой мне Эринка станет, Нельга ждет ее не дождется, всё простили. И ты прости. Заживут наши дети, обвыкнуться, да еще внуков нам нарожают, будем на руках качать да радоваться.
Я лишь крепче к батюшке прижалась, лицо на плече спрятала. Не остановить мне слез, как не стараюсь. Хотела с гордостью участь свою встретить, а не выходит. Еще и спина саднить начала, муки добавила. Батя обнимает, а мне от руки его уже тяжко становится. И так повернусь, и этак.
- Болит, Эринушка? – спросил Тиль заботливо. – Ты приляг, милая.
Головой мотнула и затихла. Не отлипну от батюшки, хоть напоследок наобнимаю его, родненького. Поглядел на мои страдания батя и сам уложил на сено мягкое. Только не выпустила я руки его, так и держалась, как дитя малое.
- Всё сладится, дочь.
Не сладится, батюшка, не сладится, родименький, да то тебе знать ни к чему. Так и ехали. По дороге лесной, после через поле широкое, а как поле проехали, так и скит показался. Бавлину храмов не ставят, не любит он шума. И алтарь у него – камень простой. Воину рядиться ни к чему. Потому и мужики к нему, как в дружину едут, хоть на поклон, а хоть и на свадьбу. Все они из его дружины, все под стяги Бавлина после смерти встанут. И как на войну идут, так ему подношения делают – отваги и удачи просят. А уж за жизнь, то к Ариде-заступнице. Ей жены, дочери да матери молятся, чтобы вернулись их мужики домой живыми да целыми. И за деток благодарят, и за любимых. И остальных богов не забывают.
- Приехали, - сказал мне батюшка. – Потерпи еще, дочь. Скоро уж всё закончится.
Я глаза открыла, голову вывернула – и вправду приехали. Слез отец мой с телеги, да меня снял, на ноги поставил и велел:
- Удержись.
- Мне Эринку вести, отойди, Верет.
Подошел ко мне Тиль, батька и отстранился, на меня хмуро глядя. Обнял меня жених за плечи, а я и вздрогнула, покривилась. Следом и Тилис поморщился досадливо, но из рук не выпустил.