– Вот смотрю на тебя, журавль, и понимаю: чтение творит с людьми страаашные вещи! – нарочито обеспокоенным тоном говорил ему Лёня. – У тебя лицо такое вымученное, как будто ты труды теоретиков соцреализма штудируешь.
– Скажешь тоже, я до них ещё не дорос. Я просто сосредоточиться не могу... – сетовал Герман, потирая покрасневшие глаза.
– А мне вот всегда папироса помогала мозговать…
– Не хватало мне ещё за сигареты взяться, – ответил Гера, захлопнув книгу.
– Это у вас сигареты, а у нас – папиросы. Да ты просто всей науки не знаешь! Смотри! Мы крепким ногтем вскрываем пачку «Беломора», вытряхиваем оттуда, значит, папироску, продуваем обязательно, придержав за кончик, а то табак может вылететь напрочь, чиркаем особым образом спичкой, дабы укрыть ее от ветра, прикуриваем – и этот дым таким удивительным образом проникает в легкие, что тут же кровь начинает бежать быстрее, а мысли сразу выстраиваются правильным образом! Или наоборот, неправильные мысли укрепляются в своей неправильности, становятся убеждениями... Но это уже совсем другой разговор. Все благодаря папиросам!
– Поразительно. Прямо не наука, а целая папиросная философия! Но мне её так же не суждено познать, как труды великих теоретиков, – с ироничным сожалением проговорил Герман, с улыбкой спросив: – Сам сочинил? Хоть бери и используй для рекламной кампании.
– Нет, дед любил папиросы. И разговоры. Вот я, малой, с ним сидел, слушал его, на ус наматывал. У меня память, между прочим, не с гулькин нос! Хочешь, стих один расскажу? Наизусть!
– Валяй, – махнул рукой Герман и устроился поудобнее на кровати.
Есть в голосе моём звучание металла.
Я в жизнь вошёл тяжёлым и прямым.
Не всё умрёт. Не всё войдёт в каталог.
Но только пусть под именем моим
Потомок различит в архивном хламе
Кусок горячей, верной нам земли,
Где мы прошли с обугленными ртами
И мужество, как знамя, пронесли.
Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли, недолюбив,
Не докурив последней папиросы .
Как только Лёня замолк, в комнате воцарилась тишина. Казалось, оба юноши крепко о чём-то задумались. Герман отрешенно смотрел в потолок, сложив руки на груди, и на его юном бледном лице блуждали тревога и осмысление… Лёня же сидел за столом и неотрывно смотрел в окно, подперев небритый подбородок. Перед ним стояла консервная банка, служившая пепельницей, и остывший чай без сахара. На загорелом Лёнином лице застыла грусть, а глаза медленно моргнули и закрылись, дабы удержать в своей холодной синеве скупую слезу. Вдруг Герман вскочил со скрипучей кровати и, словно повинуясь неведомой силе, подбежал к столу. Леонид еле успел убрать кружку с пепельницей. Он молча и растерянно наблюдал за тем, как его сосед нервно листает тетрадь в поиске чистой страницы, а затем берётся за ручку. Лёня, нахмурившись, произнёс:
– Ты стих, что ли, записать хочешь?
Герман мотнул головой и молча продолжил писать. Ручка в его правой руке плясала, не отрываясь от бумаги, а глаза, не моргая, бежали за строкой. С минуту Гера наспех писал, а затем взглянул на Лёню. Его ореховые глаза цепко впились в его вытянувшееся лицо, словно гадая о чём-то. Леонид, в свою очередь, нервно сглотнул и, быстро хлопая глазами, с подозрением глядел на соседа. Юноша вдруг моргнул и вернулся к письму. Ещё через минуту он наконец захлопнул тетрадь и, откинув ручку, устало облокотился на стол. Он будто превратился в марионетку, нити которой ослабил кукловод.
– Хорошая у тебя память, Лёнь, – тихо отозвался Гера, отстранённо глядя в окно. – А я почти не запоминаю стихов… Только даты, имена или исторические факты. Я же с двумя учителями вырос.
– А мне эти строки в память врезались знаешь почему? Потому что отец мне их рассказал перед смертью.
– Твой отец писал стихи? – спросил Герман, переведя на Лёню удивлённый взгляд.
– Нет. Мой отец воевал. А стих этот ему рассказал политрук их роты, с которым служили в одном пулемётном полку. Он в этих строках свою смерть предсказал.
– Прости, не знал, – ответил Герман, отведя глаза. Он вспомнил и о своём отце. Юноша хотел сказать, что война сделала и его безотцовщиной, но, взглянув на мрачного Лёню, решил не поднимать больную тему. Немного погодя Гера бодро заговорил:
– Если у тебя память хорошая, то давай пройдёмся по западному фронту? Покуда там без перемен. Не передумал ещё?
Лёня повернулся к Гере, и на его губах заиграла благодарная улыбка:
– Ты же знаешь: к знаниям всегда готов!
Сидя спустя пару дней на отдалённой лавочке в Воронцовском парке, Герман держал в руках тетрадь, в которой в тот вечер записал строки: «Всё началось не со дня моего девятнадцатилетия, а с поступления в институт. «Врага» надо искать среди людей, с которыми меня свела судьба совсем недавно. Иначе быть не может… Тётушка что-то знает, но упорно молчит. Почему? Нужно спешить, иначе все деревья, которые могут помочь мне, впадут в долгую спячку. Сны лучше записывать сразу, иначе я забываю важные детали или фразы. Нужно на время отойти от людей и вернуться в мой мир. Но как быть с Любой? Возможно, с ней мне может помочь Лёня? В то время, пока она не под моим присмотром, за ней сможет приглядеть он? Если она больше не может врать, то точно проболтается… При любом раскладе медлить нельзя». Герман раз за разом перечитывал эти торопливые строчки, словно они были написаны не его рукой. Он оторвал пытливый взор от тетради и вгляделся в зеленоватую неподвижную гладь реки. Вода у каменистого берега была усыпана разноцветьем опавших листьев. Осень заботливо укрывала не только землю, но и водоёмы. Среди ещё бодрствующих деревьев, покрытых живописной росписью, Гера ощущал себя не столь одиноко. Но в этот раз он был растерян. Иногда он отвлекался на редких прохожих: на одиноких курящих мужчин, на шумных школьниц на том берегу и дам в цветастых джемперах на высокой резинке. Его взгляд скользил по их спокойным и беспечным лицам, по стройным фигурам, мимолётным улыбкам, а тонкий слух улавливал разговоры и смешки. На мгновенье Герману страстно захотелось стать их частью, превратиться в обычного «глухого» прохожего, который наслаждается осенним погожим днём. Который бесцельно бродит по парку, жмурясь не то от яркого солнца, не то от папиросного дыма, важно заведя руки за спину. А может быть, он будет ждать кого-то? Кого-то, кто тихонько подкрадётся к нему со спины и, прильнув всем телом, закроет ладошками глаза, тихонько прошептав на ухо: «Угадай, кто?» А он улыбнётся и поймает эти ладони, как сделал незнакомый парень вдалеке, за которым Герман неотрывно наблюдал. И тут его губ коснулась искренняя улыбка, наверное, впервые за всё это беспокойное время.
«Почему ты грустишь?» – неожиданно раздалось со спины, отчего Герман вздрогнул. Он отложил тетрадь на край лавки и обернулся.
«Я здесь. Мои ветви почти касаются земли...» – после этих слов Герман наткнулся взглядом на одинокую плакучую иву. Она стояла особняком от посадки деревьев и стайки оголённых кустарников. Её тонкие янтарные ветви напоминали длинные бусы и переливались на ярком солнце, заставляя щуриться от одного взгляда на неё. Бесспорно, золотая ива была украшением этого места. Герман взял свою тетрадь и присел рядом с деревцем на пустой портфель.
– С чего ты взяла, что я грущу? Я же сидел к тебе спиной.
«Обычно на этой лавке так долго не засиживаются… По моим наблюдениям, счастливым людям на месте не сидится. Им некогда грустить».
– А по моим наблюдениям, счастье – явление эфемерное. Мне просто захотелось побыть одному, – опустив голову над тетрадью, произнёс Герман. Он водил карандашом вверх-вниз, рисуя длинные ветви ивы, чтобы спрятать от прохожих своё лицо.
«А я бы всё отдала, чтобы испытать это мимолётное человеческое чувство», – молвила ива. Рука Германа остановилась, и он медленно поднял голову. Ранее он не слышал ничего подобного ни от одного дерева или растения. Обычно они не завидовали людям и не желали оказаться на их месте. Многие древесные считали человеческую жизнь ничтожной и тлетворной. Юноша замолк, не решаясь спросить причину такого необычного желания представительницы ивовых. Но деревце невозмутимо продолжило:
«Я помню, как сидела на той же лавке, что и ты, вместе с моей мамой, сёстрами и братом. В середине жаркого июня 1941 года… Я была такой непоседой. Всё время вертела головой и качала ногами, так как не доставала ножками до земли. Я помню, как меня это забавило и одновременно злило. Сёстры с мамой касались земли, а я – нет. Я была младшенькой в семье... Что ж, зато теперь я касаюсь земли неотрывно».
Герман заворожённо слушал спокойный и размеренный голос ивы, не в силах произнести ни слова. На его памяти ещё ни одно растение не делилось с ним воспоминаниями о человеческой жизни.
– А что ты ещё помнишь? – Герман не узнал свой изумлённый голос. Он отложил тетрадь и всмотрелся в склонившиеся над ним золотистые ветви. Не веря своим ушам, он искал среди них сидящую на суку маленькую притаившуюся девочку.
«Много всего… Мы хотели поехать тем летом в Николаевку к моей бабушке, потому что я сильно тосковала по морю. Но в начале июля всё страшным образом изменилось. Помню, как мои сёстры спешно собрались и ушли из дома. Мама сказала мне, что они станут медсёстрами, чтобы помогать людям. Я тоже хотела пойти вместе с ними, но мама меня не пустила. А папа с братом однажды перестали появляться дома. Иногда они приходили, но мама сразу отправляла меня спать. Но я не засыпала. Я подглядывала за ними в дверную щель и долго рассматривала их уставшие, грязные лица. Родные лица. Но в те моменты я их не узнавала. Я даже не помню, о чём они говорили, но моя мама была немногословна. Она каждый раз передавала сумки с вещами и домашней едой. И каждый раз они прощались, почти не обнимаясь. Мне казалось, что если бы она тогда заключила в свои объятия папу или брата, то уже не отпустила бы никогда в жизни. Я боялась спрашивать, что происходит… Боялась услышать страшную правду. Но ещё сильнее боялась сделать маме больно. Она оберегала меня всё лето. Лишь однажды мама сказала мне: «Надо быть сильнее, дочка. Нам обеим. Ничего не бойся, и делай так, как я скажу. Будешь теперь дома за главную!» Я помню, как её слова одновременно напугали меня и заставили гордиться. А потом… потом я перестала видеть и маму. Чуть позже я поняла, что она заменила папу у рабочего станка на заводе».
Ива замолкла, словно переводя дух. Герман неподвижно сидел, боясь проронить хоть слово. Его сердце ускорило бег, а в горле пересохло. Он оглядел небольшую набережную неподалёку. По ней по-прежнему неторопливо прогуливались люди, наслаждаясь бабьим летом. Они словно не замечали ни наблюдавшего за ними Германа, ни красивую раскидистую иву в центре поляны. Недолго думая, Гера встал и, нагнувшись, нырнул в золотой купол ивы. Ему захотелось спрятаться от людей, не подозревающих, что творилось в его тревожно бьющемся сердце. Он присел на сырую землю, прислонившись спиной к стволу, и прикрыл глаза. Ещё отчётливее он услышал вкрадчивый голос сверху:
«Прости. Я заставила тебя грустить пуще прежнего. Я не желала расстраивать тебя».
– Тебе не за что извиняться. Я выслушаю тебя. По крайней мере, это меньшее, что я могу для тебя сделать. Ты слишком долго была не услышанной.
«Это правда. Ещё никто не отвечал мне. Наверное, это и есть счастье?»
Герман не знал, что ей ответить. Он вздохнул и открыл глаза. Немного подумав, он сказал:
– Что для человека счастье, то для дерева – пустой звук. А что для тебя теперь счастье?
«Для меня счастье – это увидеть моих сестриц, братца и родителей. Хотя бы издалека… Память о семье – это единственное, что у меня осталось».
– Память как якорь… – задумчиво произнёс Герман. – Для человека воспоминания – это одновременно наказание и награда.
«Потому что человеческое сердце – не деревяшка. Оно бьётся от страха или счастья, сжимается от боли или от любви. Воспоминания делают человека сильным и слабым одновременно. А меня они питают. Только воспоминания помогают не забыть о той, кем я была. Но есть то, о чём я мечтаю позабыть. Но не могу… Как бы ни старалась».
– О чём? – с опаской спросил Герман.
«Ты точно хочешь это знать? Уж поверь, мне не станет легче, если я этим поделюсь с тобой…»
– Не беспокойся о моих чувствах. Говори, – решительно молвил юноша, чувствуя, как стучит в висках.
Немного погодя, под крики резвящихся детей, мирный говор граждан и перекличку птиц, ива начала свою страшную исповедь:
«Я отчётливо помню тот день. И вопреки всему, он был самым страшным за всю мою маленькую жизнь. Я помню, как весь город разом замолк, погрузился в тишину. Даже птицы, и те перестали петь. Собаки забились под кусты городского сада. Не слышно было ни единого голоса – люди спрятались по домам, опасливо выглядывая в окна. Лишь одинокий сумасшедший старик, размахивая руками, бежал от Феодосийского моста в сторону базара и бессвязно что-то кричал. А навстречу обезумевшему старику, грохоча металлом по булыжной мостовой, надвигались танки с черным крестом на броне. За танками, словно шакалы, пригнув головы и держа автоматы наперевес, появились чужие солдаты. За несколько часов некогда солнечный и веселый городок постарел, померк и принял удручающий вид. Пришлые солдаты молниеносно заняли брошенные здания и начали грабить. Моя мама спрятала меня в пустой сундук и велела молчать, во что бы то ни стало. Я дрожала, а сердце билось так, что стучало в ушах. Я боялась, что она больше не вернётся. Не помню, сколько так просидела, но время тогда для меня остановилось. Только на ночь я выходила из своего укрытия. Мама сторожила мой сон, сидя у кровати каждую ночь. Наготове. А с рассветом уходила на завод, давая мне наказ сидеть тихо и заниматься домашними делами. Так мы и существовали в первые дни оккупации. Но так продолжалось недолго… Враги почуяли власть и начали расстреливать мирных граждан. Город надо было подчинить, а население запугать. Мама запрещала мне выходить на улицу, ведь для устрашения они вешали людей на деревьях и столбах. Вешали тех, кто укрывал неугодных, опаздывал на работу или просто косо смотрел в их сторону. Однажды они расстреляли маленького мальчика за то, что тот шёл по улице и распевал пионерскую речёвку. А другого мальчика повесили за то, что он сорвал при них абрикос, чтобы принести домой. А примерно через неделю оккупации мама не пришла домой… Я просидела несколько дней дома и тихо плакала, боясь даже выглянуть в окошко. Я готова была вытерпеть всё: голод, страх, холод, бессонные ночи, лишь бы она вернулась. Однажды я услышала шаги в сенях и спряталась в сундук, перестав дышать. Я думала, что за мной пришли враги. Но это оказалась наша соседка, тётя Това. Она забрала меня к себе. Хоть она меня не прятала, не кормила, не жалела, но я благодарна ей за правду. Когда я спросила её, где моя мама, тётя Това мне ответила: «Из оккупированного города твоя мать не могла уйти живой. В стране идёт война! Сейчас не время плакать, а время бороться! Я знаю, что ты должна сейчас учиться в школе, жить, радоваться, гулять с ребятишками по родному красивому южному городку.
– Скажешь тоже, я до них ещё не дорос. Я просто сосредоточиться не могу... – сетовал Герман, потирая покрасневшие глаза.
– А мне вот всегда папироса помогала мозговать…
– Не хватало мне ещё за сигареты взяться, – ответил Гера, захлопнув книгу.
– Это у вас сигареты, а у нас – папиросы. Да ты просто всей науки не знаешь! Смотри! Мы крепким ногтем вскрываем пачку «Беломора», вытряхиваем оттуда, значит, папироску, продуваем обязательно, придержав за кончик, а то табак может вылететь напрочь, чиркаем особым образом спичкой, дабы укрыть ее от ветра, прикуриваем – и этот дым таким удивительным образом проникает в легкие, что тут же кровь начинает бежать быстрее, а мысли сразу выстраиваются правильным образом! Или наоборот, неправильные мысли укрепляются в своей неправильности, становятся убеждениями... Но это уже совсем другой разговор. Все благодаря папиросам!
– Поразительно. Прямо не наука, а целая папиросная философия! Но мне её так же не суждено познать, как труды великих теоретиков, – с ироничным сожалением проговорил Герман, с улыбкой спросив: – Сам сочинил? Хоть бери и используй для рекламной кампании.
– Нет, дед любил папиросы. И разговоры. Вот я, малой, с ним сидел, слушал его, на ус наматывал. У меня память, между прочим, не с гулькин нос! Хочешь, стих один расскажу? Наизусть!
– Валяй, – махнул рукой Герман и устроился поудобнее на кровати.
Есть в голосе моём звучание металла.
Я в жизнь вошёл тяжёлым и прямым.
Не всё умрёт. Не всё войдёт в каталог.
Но только пусть под именем моим
Потомок различит в архивном хламе
Кусок горячей, верной нам земли,
Где мы прошли с обугленными ртами
И мужество, как знамя, пронесли.
Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли, недолюбив,
Не докурив последней папиросы .
Как только Лёня замолк, в комнате воцарилась тишина. Казалось, оба юноши крепко о чём-то задумались. Герман отрешенно смотрел в потолок, сложив руки на груди, и на его юном бледном лице блуждали тревога и осмысление… Лёня же сидел за столом и неотрывно смотрел в окно, подперев небритый подбородок. Перед ним стояла консервная банка, служившая пепельницей, и остывший чай без сахара. На загорелом Лёнином лице застыла грусть, а глаза медленно моргнули и закрылись, дабы удержать в своей холодной синеве скупую слезу. Вдруг Герман вскочил со скрипучей кровати и, словно повинуясь неведомой силе, подбежал к столу. Леонид еле успел убрать кружку с пепельницей. Он молча и растерянно наблюдал за тем, как его сосед нервно листает тетрадь в поиске чистой страницы, а затем берётся за ручку. Лёня, нахмурившись, произнёс:
– Ты стих, что ли, записать хочешь?
Герман мотнул головой и молча продолжил писать. Ручка в его правой руке плясала, не отрываясь от бумаги, а глаза, не моргая, бежали за строкой. С минуту Гера наспех писал, а затем взглянул на Лёню. Его ореховые глаза цепко впились в его вытянувшееся лицо, словно гадая о чём-то. Леонид, в свою очередь, нервно сглотнул и, быстро хлопая глазами, с подозрением глядел на соседа. Юноша вдруг моргнул и вернулся к письму. Ещё через минуту он наконец захлопнул тетрадь и, откинув ручку, устало облокотился на стол. Он будто превратился в марионетку, нити которой ослабил кукловод.
– Хорошая у тебя память, Лёнь, – тихо отозвался Гера, отстранённо глядя в окно. – А я почти не запоминаю стихов… Только даты, имена или исторические факты. Я же с двумя учителями вырос.
– А мне эти строки в память врезались знаешь почему? Потому что отец мне их рассказал перед смертью.
– Твой отец писал стихи? – спросил Герман, переведя на Лёню удивлённый взгляд.
– Нет. Мой отец воевал. А стих этот ему рассказал политрук их роты, с которым служили в одном пулемётном полку. Он в этих строках свою смерть предсказал.
– Прости, не знал, – ответил Герман, отведя глаза. Он вспомнил и о своём отце. Юноша хотел сказать, что война сделала и его безотцовщиной, но, взглянув на мрачного Лёню, решил не поднимать больную тему. Немного погодя Гера бодро заговорил:
– Если у тебя память хорошая, то давай пройдёмся по западному фронту? Покуда там без перемен. Не передумал ещё?
Лёня повернулся к Гере, и на его губах заиграла благодарная улыбка:
– Ты же знаешь: к знаниям всегда готов!
Сидя спустя пару дней на отдалённой лавочке в Воронцовском парке, Герман держал в руках тетрадь, в которой в тот вечер записал строки: «Всё началось не со дня моего девятнадцатилетия, а с поступления в институт. «Врага» надо искать среди людей, с которыми меня свела судьба совсем недавно. Иначе быть не может… Тётушка что-то знает, но упорно молчит. Почему? Нужно спешить, иначе все деревья, которые могут помочь мне, впадут в долгую спячку. Сны лучше записывать сразу, иначе я забываю важные детали или фразы. Нужно на время отойти от людей и вернуться в мой мир. Но как быть с Любой? Возможно, с ней мне может помочь Лёня? В то время, пока она не под моим присмотром, за ней сможет приглядеть он? Если она больше не может врать, то точно проболтается… При любом раскладе медлить нельзя». Герман раз за разом перечитывал эти торопливые строчки, словно они были написаны не его рукой. Он оторвал пытливый взор от тетради и вгляделся в зеленоватую неподвижную гладь реки. Вода у каменистого берега была усыпана разноцветьем опавших листьев. Осень заботливо укрывала не только землю, но и водоёмы. Среди ещё бодрствующих деревьев, покрытых живописной росписью, Гера ощущал себя не столь одиноко. Но в этот раз он был растерян. Иногда он отвлекался на редких прохожих: на одиноких курящих мужчин, на шумных школьниц на том берегу и дам в цветастых джемперах на высокой резинке. Его взгляд скользил по их спокойным и беспечным лицам, по стройным фигурам, мимолётным улыбкам, а тонкий слух улавливал разговоры и смешки. На мгновенье Герману страстно захотелось стать их частью, превратиться в обычного «глухого» прохожего, который наслаждается осенним погожим днём. Который бесцельно бродит по парку, жмурясь не то от яркого солнца, не то от папиросного дыма, важно заведя руки за спину. А может быть, он будет ждать кого-то? Кого-то, кто тихонько подкрадётся к нему со спины и, прильнув всем телом, закроет ладошками глаза, тихонько прошептав на ухо: «Угадай, кто?» А он улыбнётся и поймает эти ладони, как сделал незнакомый парень вдалеке, за которым Герман неотрывно наблюдал. И тут его губ коснулась искренняя улыбка, наверное, впервые за всё это беспокойное время.
«Почему ты грустишь?» – неожиданно раздалось со спины, отчего Герман вздрогнул. Он отложил тетрадь на край лавки и обернулся.
«Я здесь. Мои ветви почти касаются земли...» – после этих слов Герман наткнулся взглядом на одинокую плакучую иву. Она стояла особняком от посадки деревьев и стайки оголённых кустарников. Её тонкие янтарные ветви напоминали длинные бусы и переливались на ярком солнце, заставляя щуриться от одного взгляда на неё. Бесспорно, золотая ива была украшением этого места. Герман взял свою тетрадь и присел рядом с деревцем на пустой портфель.
– С чего ты взяла, что я грущу? Я же сидел к тебе спиной.
«Обычно на этой лавке так долго не засиживаются… По моим наблюдениям, счастливым людям на месте не сидится. Им некогда грустить».
– А по моим наблюдениям, счастье – явление эфемерное. Мне просто захотелось побыть одному, – опустив голову над тетрадью, произнёс Герман. Он водил карандашом вверх-вниз, рисуя длинные ветви ивы, чтобы спрятать от прохожих своё лицо.
«А я бы всё отдала, чтобы испытать это мимолётное человеческое чувство», – молвила ива. Рука Германа остановилась, и он медленно поднял голову. Ранее он не слышал ничего подобного ни от одного дерева или растения. Обычно они не завидовали людям и не желали оказаться на их месте. Многие древесные считали человеческую жизнь ничтожной и тлетворной. Юноша замолк, не решаясь спросить причину такого необычного желания представительницы ивовых. Но деревце невозмутимо продолжило:
«Я помню, как сидела на той же лавке, что и ты, вместе с моей мамой, сёстрами и братом. В середине жаркого июня 1941 года… Я была такой непоседой. Всё время вертела головой и качала ногами, так как не доставала ножками до земли. Я помню, как меня это забавило и одновременно злило. Сёстры с мамой касались земли, а я – нет. Я была младшенькой в семье... Что ж, зато теперь я касаюсь земли неотрывно».
Герман заворожённо слушал спокойный и размеренный голос ивы, не в силах произнести ни слова. На его памяти ещё ни одно растение не делилось с ним воспоминаниями о человеческой жизни.
– А что ты ещё помнишь? – Герман не узнал свой изумлённый голос. Он отложил тетрадь и всмотрелся в склонившиеся над ним золотистые ветви. Не веря своим ушам, он искал среди них сидящую на суку маленькую притаившуюся девочку.
«Много всего… Мы хотели поехать тем летом в Николаевку к моей бабушке, потому что я сильно тосковала по морю. Но в начале июля всё страшным образом изменилось. Помню, как мои сёстры спешно собрались и ушли из дома. Мама сказала мне, что они станут медсёстрами, чтобы помогать людям. Я тоже хотела пойти вместе с ними, но мама меня не пустила. А папа с братом однажды перестали появляться дома. Иногда они приходили, но мама сразу отправляла меня спать. Но я не засыпала. Я подглядывала за ними в дверную щель и долго рассматривала их уставшие, грязные лица. Родные лица. Но в те моменты я их не узнавала. Я даже не помню, о чём они говорили, но моя мама была немногословна. Она каждый раз передавала сумки с вещами и домашней едой. И каждый раз они прощались, почти не обнимаясь. Мне казалось, что если бы она тогда заключила в свои объятия папу или брата, то уже не отпустила бы никогда в жизни. Я боялась спрашивать, что происходит… Боялась услышать страшную правду. Но ещё сильнее боялась сделать маме больно. Она оберегала меня всё лето. Лишь однажды мама сказала мне: «Надо быть сильнее, дочка. Нам обеим. Ничего не бойся, и делай так, как я скажу. Будешь теперь дома за главную!» Я помню, как её слова одновременно напугали меня и заставили гордиться. А потом… потом я перестала видеть и маму. Чуть позже я поняла, что она заменила папу у рабочего станка на заводе».
Ива замолкла, словно переводя дух. Герман неподвижно сидел, боясь проронить хоть слово. Его сердце ускорило бег, а в горле пересохло. Он оглядел небольшую набережную неподалёку. По ней по-прежнему неторопливо прогуливались люди, наслаждаясь бабьим летом. Они словно не замечали ни наблюдавшего за ними Германа, ни красивую раскидистую иву в центре поляны. Недолго думая, Гера встал и, нагнувшись, нырнул в золотой купол ивы. Ему захотелось спрятаться от людей, не подозревающих, что творилось в его тревожно бьющемся сердце. Он присел на сырую землю, прислонившись спиной к стволу, и прикрыл глаза. Ещё отчётливее он услышал вкрадчивый голос сверху:
«Прости. Я заставила тебя грустить пуще прежнего. Я не желала расстраивать тебя».
– Тебе не за что извиняться. Я выслушаю тебя. По крайней мере, это меньшее, что я могу для тебя сделать. Ты слишком долго была не услышанной.
«Это правда. Ещё никто не отвечал мне. Наверное, это и есть счастье?»
Герман не знал, что ей ответить. Он вздохнул и открыл глаза. Немного подумав, он сказал:
– Что для человека счастье, то для дерева – пустой звук. А что для тебя теперь счастье?
«Для меня счастье – это увидеть моих сестриц, братца и родителей. Хотя бы издалека… Память о семье – это единственное, что у меня осталось».
– Память как якорь… – задумчиво произнёс Герман. – Для человека воспоминания – это одновременно наказание и награда.
«Потому что человеческое сердце – не деревяшка. Оно бьётся от страха или счастья, сжимается от боли или от любви. Воспоминания делают человека сильным и слабым одновременно. А меня они питают. Только воспоминания помогают не забыть о той, кем я была. Но есть то, о чём я мечтаю позабыть. Но не могу… Как бы ни старалась».
– О чём? – с опаской спросил Герман.
«Ты точно хочешь это знать? Уж поверь, мне не станет легче, если я этим поделюсь с тобой…»
– Не беспокойся о моих чувствах. Говори, – решительно молвил юноша, чувствуя, как стучит в висках.
Немного погодя, под крики резвящихся детей, мирный говор граждан и перекличку птиц, ива начала свою страшную исповедь:
«Я отчётливо помню тот день. И вопреки всему, он был самым страшным за всю мою маленькую жизнь. Я помню, как весь город разом замолк, погрузился в тишину. Даже птицы, и те перестали петь. Собаки забились под кусты городского сада. Не слышно было ни единого голоса – люди спрятались по домам, опасливо выглядывая в окна. Лишь одинокий сумасшедший старик, размахивая руками, бежал от Феодосийского моста в сторону базара и бессвязно что-то кричал. А навстречу обезумевшему старику, грохоча металлом по булыжной мостовой, надвигались танки с черным крестом на броне. За танками, словно шакалы, пригнув головы и держа автоматы наперевес, появились чужие солдаты. За несколько часов некогда солнечный и веселый городок постарел, померк и принял удручающий вид. Пришлые солдаты молниеносно заняли брошенные здания и начали грабить. Моя мама спрятала меня в пустой сундук и велела молчать, во что бы то ни стало. Я дрожала, а сердце билось так, что стучало в ушах. Я боялась, что она больше не вернётся. Не помню, сколько так просидела, но время тогда для меня остановилось. Только на ночь я выходила из своего укрытия. Мама сторожила мой сон, сидя у кровати каждую ночь. Наготове. А с рассветом уходила на завод, давая мне наказ сидеть тихо и заниматься домашними делами. Так мы и существовали в первые дни оккупации. Но так продолжалось недолго… Враги почуяли власть и начали расстреливать мирных граждан. Город надо было подчинить, а население запугать. Мама запрещала мне выходить на улицу, ведь для устрашения они вешали людей на деревьях и столбах. Вешали тех, кто укрывал неугодных, опаздывал на работу или просто косо смотрел в их сторону. Однажды они расстреляли маленького мальчика за то, что тот шёл по улице и распевал пионерскую речёвку. А другого мальчика повесили за то, что он сорвал при них абрикос, чтобы принести домой. А примерно через неделю оккупации мама не пришла домой… Я просидела несколько дней дома и тихо плакала, боясь даже выглянуть в окошко. Я готова была вытерпеть всё: голод, страх, холод, бессонные ночи, лишь бы она вернулась. Однажды я услышала шаги в сенях и спряталась в сундук, перестав дышать. Я думала, что за мной пришли враги. Но это оказалась наша соседка, тётя Това. Она забрала меня к себе. Хоть она меня не прятала, не кормила, не жалела, но я благодарна ей за правду. Когда я спросила её, где моя мама, тётя Това мне ответила: «Из оккупированного города твоя мать не могла уйти живой. В стране идёт война! Сейчас не время плакать, а время бороться! Я знаю, что ты должна сейчас учиться в школе, жить, радоваться, гулять с ребятишками по родному красивому южному городку.