Пролог
В подвале особняка на улице Святого Вижиля стояла глубокая, ватная тишина. Сюда не долетал шум дождя, барабанившего по крышам, и тишину нарушало только мерное гудение ярких электрических ламп да влажный, хлюпающий звук, с которым скальпель Дэниела Бирна рассекал остывшую кожу на груди Альберта Фогеля.
Патологоанатом работал молча. Пальцы в тонких резиновых перчатках двигались с выверенной точностью метронома. Прежде чем сделать разрез, он еще раз примерился, кончиком скальпеля коснувшись точки на три пальца ниже подбородка, где срединная линия шеи уходила в грудину. Жест был машинальным, почти бессознательным, но порядок вокруг помогал держать в узде хаос внутри.
Дэниел вскрыл грудную клетку, добрался до дряблого, серого сердца с заметным кровоизлиянием в миокард. Картина, на первый взгляд, была ясна: остановка. Но что-то в разрезе тканей, в сладковатом запахе заставило его задержать скальпель.
В ушах, тихо, как радиопомеха, зазвучал голос.
«…как печет… печет изнутри…»
Голос Фогеля был приглушенным, словно из-под толщи воды.
– Вы не в том положении, чтобы жаловаться, месье Фогель, – произнес Бирн вслух, чуть отступая от стола.
Снова тишина.
«…нельзя…обмануть…»
Рука Дэниела замерла. Он поднял глаза на спокойное, почти ироничное в своей неподвижности, лицо покойника и заставил себя вернуться к делу. Сначала – работа, потом – остальное. Всегда в таком порядке.
Достав шприц, он сделал прокол в области сердца: туда, где кровь ещё не успела свернуться. Поршень пошёл туго, наполняя стеклянный цилиндр неестественно тёмной, почти чёрной жидкостью, затем поднёс пробирку к свету, перелил в неё несколько миллилитров, слишком жидкой, почти не желирующейся крови, и отправил в центрифугу. Остальные образцы, пересчитав, убрал в холодильный шкаф.
Глава 1: По ком звонит колокол
1
Хмурое утро разродилось мелким, назойливым дождем, который тихо шуршал по крышам домов. К восьми часам он стих, оставив после себя запах мокрой листвы и сырого камня. Особняк на улице Святого Вижиля, сложенный из темно-серого кирпича, медленно просыпался, нехотя возвращаясь из вязкой осенней дремоты. Его фасад, украшенный каменными маскаронами, производил впечатление холодной, почти враждебной древности. Окна, узкие и высокие, с частыми свинцовыми переплетами, пропускали внутрь так мало света, что даже в полдень в комнатах, должно быть, царил полумрак. Массивная дубовая дверь с резными панелями, изображавшими сцены оплакивания усопших, была настолько старой, что ее петли проржавели насквозь, но все еще держали тяжелое полотно, как старые кости держат высохшее, но могучее тело.
Первые лучи солнца, бледные, почти не греющие, пробились сквозь витражные окна второго этажа и, разлетелись по комнате, норовя разбудить спящую в ней пару. Но мадам Гизе не нуждалась в будильнике. Она просыпалась ровно в половине седьмого, ни минутой раньше, ни позже, за двадцать лет выработав в себе иммунитет к утренней серости этого города. Возможно, этому поспособствовала мать, требовавшая точности во всем, - или же сама смерть, которой так или иначе служили жители этого дома.
Хортенс поднялась с постели, не потягиваясь, не нежась в остатках сна, и босиком прошла по ледяному каменному полу в ванную. Комната была небольшой, обставленной с суровой роскошью: белый кафель на стенах, тяжелые медные краны, ванна на массивных львиных лапах. Женщина включила воду – ледяную, обжигающую лицо и шею, и умылась, не глядя в зеркало. Его тусклая поверхность все равно отражала лишь смутный силуэт, словно призрака, который не желал являть себя целиком.
Платье ее всегда было одним и тем же на каждый рабочий день: темно-серое, шерстяное, с высоким воротником, застегивающимся до самого подбородка, и длинными рукавами, плотно облегающими запястья. Никаких кружев и вышивок, только строгие линии и глухой цвет, который не привлекал внимания. Волосы она затягивала в узел на затылке так туго, что кожа на висках сморщивалась в пергамент. Ни одной пряди не выбивалось из этой крепкой, словно тиски, прически. Из украшений в рабочие дни она позволяла себе лишь старые серебряные часы на цепочке, приколотые к поясу, – подарок мужа, которого она даже когда-то любила, и чью фамилию носила с мрачной гордостью.
Холл встретил ее полумраком и запахом старого воска. Отсюда, миновав темный коридор, она вышла в сад. Густые кусты роз тянулись вдоль дорожки, цепляясь шипами за подол ее серого платья. Хортенс не замедляла шага, только досадливо одернула юбку. Розы пахли тяжело и сладко, почти приторно, перебивая даже привычный запах формалина, тянувшийся из-под земли. У широкой дубовой двери, ведущей в подвал, она на секунду задержалась, глубоко вдохнула и спустилась по каменным ступеням, стертыми ногами прислуги за многие десятилетия. Внизу воздух был другим – тяжелым, холодным, с горьковатым привкусом формалина и карболки. Здесь не было витражей и деревянных барельефов, только белые кафельные стены, лампы дневного света, выхолащивающие пространство мертвенным, чуть зеленоватым светом, и железные шкафы с инструментами, поблескивающими хромом. Мадам Гизе толкнула дверь прозекторской и сразу же остановилась. В нос ударил резкий запах: кислый, металлический, пропитавший каждую пору этого помещения. Дэниел, как видно, закончил недавно. Тело Фогеля лежало на столе, открытое, с аккуратным разрезом от ключицы до лобка, края которого чуть разошлись, обнажая темную полость грудной клетки. Хортенс поморщилась. Она подошла к столу, обогнув его сбоку, чтобы не задеть инструменты. Глаза сами скользнули по лицу покойника с землистым, серым отливом. Хортенс окинула тело профессиональным взглядом, прикидывая, сколько времени уйдёт на подготовку.
— Вам повезло, месье Фогель, — чуть склонившись, мысленно обратилась она к безмолвному телу. — Дэниел обычно крайне аккуратен, так что наше с вами сотрудничество будет совсем коротким.
В похоронном зале ее уже дожидалась старая мадам Лефевр: семьдесят три года, умерла во сне от остановки сердца. Ее дочери, две дамы в строгих черных платьях, были настойчивы: мать должна была выглядеть так, чтобы подруги по воскресному обществу могли с тихой завистью прошептать: «Какова красавица». Хортенс отлично знала, что ей предстояло сделать: ввести под кожу специальный состав, разглаживающий морщины, подрумянить щеки, уложить седые волосы в прическу, которая когда-то была любимой у усопшей. Она едва слышно вздохнула и вышла из прозекторской, оставив Альберта Фогеля дожидаться своей очереди.
2
Кабинет мадам Пажери находился в северо-восточном крыле особняка, в комнате, которая некогда служила малой гостиной. Здесь воздух был пропитан пылью старинных книг, оседающей на стены, покрытые темными деревянными панелями. Панели эти помнили еще прадеда Маргарет, и в их глубоком, почти черном блеске иногда мерещились лица тех, кто когда-то жил в этом доме, но давно переступил порог, отделяющий живых от мертвых.
Высокий потолок был расписан фресками, которые потемнели от времени до состояния, когда уже невозможно разобрать, что на них изображено: то ли ангелы, то ли демоны, то ли просто причудливые облака. Бронзовая люстра, с подвесками из граненого стекла висела так низко, что, казалось, вот-вот коснется головы того, кто неосторожно встанет из кресла. Свет она давала тусклый, желтоватый, в нем даже самые живые лица приобретали болезненные черты.
У дальней стены, под огромным портретом прабабки Пажери – женщины с одутловатым злым лицом, и глазами, которые следили за вами, куда бы вы ни пошли, – стоял письменный стол из красного дерева. На столе в строгом порядке расположились письменные принадлежности из черненого серебра, стопка бумаг и тяжелая лампа с зеленым абажуром. За столом в высоком резном кресле сидела Мадам Пажери. Ее пальцы, унизанные кольцами с темными камнями, перебирали бумаги, но глаза были устремлены на посетителей, расположившихся напротив.
На двух стульях, обитых потертым бархатом цвета запекшейся крови, сидели вдова и племянник покойного месье Фогеля.
Вдова, женщина лет пятидесяти, в черном платье, с черным же кружевным воротником, держалась прямо, но в каждой линии ее тела читалась усталость. Ее лицо, когда-то красивое, теперь было бледным, с покрасневшими глазами и опухшим носом. Она то и дело прижимала к губам надушенный платок: то ли вытирая слезы, то ли борясь с дурнотой от запаха лилий, доносившегося из выставочного зала с гробами. Вторая ее рука, обтянутая черной лайковой перчаткой, безвольно лежала на коленях.
Племянник сидел чуть поодаль, ближе к двери. Молодой человек лет тридцати, с гладко выбритым, острым лицом и глазами, которые не задерживались на одном предмете дольше секунды. Его темно-серый костюм безупречного покроя с серебряной булавкой в галстуке выдавал в нем человека, привыкшего к обеспеченной жизни. Сейчас он сидел, откинувшись на спинку стула, положив ногу на ногу, и в этой позе было что-то нарочито небрежное, почти вызывающее. Он не плакал, не вытирал платком лоб, хотя в кабинете было довольно душно. Он только изредка посматривал на тетю быстрым, оценивающим взглядом.
– Мы хотели бы, мадам Пажери, – заговорила вдова дрожащим голосом, – чтобы вы... чтобы месье Бирн разобрался в причинах смерти. Мы хотим знать, что с ним случилось.
– Разве заключения городского врача недостаточно? – переспросила Маргарет, и в ее тоне послышалась едва уловимая холодность. Она поправила воротник, что позволяла себе лишь тогда, когда была недовольна, но старалась этого не показывать.
– Сердечная недостаточность, – вступил племянник. Голос его был ровным, почти бесцветным. – Дядя никогда не жаловался на сердце. Он был крепок. Внезапная смерть… – Он запнулся.
Маргарет посмотрела на него в упор. Её пальцы, унизанные кольцами, на секунду сжались на подлокотнике кресла и тут же разжались.
– Месье Бирн уже провёл вскрытие. Предварительная причина – остановка сердца. Дополнительные анализы требуют времени и средств. Вы уверены, что это необходимо?
– Мы уверены, – твёрдо ответил племянник. – Мы заплатим любые деньги, и мы хотим, чтобы за дело взялся лучший. А месье Бирн – один из лучших в городе.
Вдова всхлипнула, прижала платок к глазам. Племянник положил руку ей на плечо, но взгляд не отводил.
Маргарет помолчала, разглядывая их обоих. Потом медленно кивнула.
– Месье Бирн, – медленно повторила Маргарет, – действительно обладает определенными... талантами. Что ж, если вы настаиваете...
Она перевела взгляд на Дэниела, который стоял у окна, в тени тяжелой портьеры, и курил. В кабинете мадам Пажери курить не позволялось никому, ни клиентам, ни родственникам. Но для месье Бирна правило делало исключение. Не то, чтобы Маргарет питала к нему теплые чувства, она вообще редко к кому-либо их испытывала, но он был талантлив. А талант, в ее понимании, был валютой, которую не меряют общими мерами. Хортенс, к примеру, была полезна, старательна, точна, но ее можно было заменить. Другой бальзамировщик, возможно, с меньшим опытом, но с такими же руками, рано или поздно занял бы ее место. Бирна же заменить было сложно. Его знания, его чутье и способность видеть то, чего не видят другие, – все это делало его уникальным инструментом, который Маргарет не собиралась терять.
Дэниел вышел из тени. Свет люстры скользнул по его бледному лицу с резкими, крупными чертами, и сделал его старше своих лет. Каштановые волосы, небрежно падающие до середины шеи, были заправлены за уши, обнажая высокий лоб и широкие брови. Матовую гладкость выбритых щек разбавляла только небольшая морщинка на переносице. Серые, миндалевидные глаза с тяжелыми веками, холодно посмотрели из-под насупленных бровей.
– Я сделаю все, что в моих силах.
– Благодарю, – быстро ответил племянник.
Вдова молча кивнула, не поднимая глаз.
– Тогда, – Маргарет откинулась в кресле, – мы договорились. Месье Бирн приступит к работе сегодня же. Через несколько дней мы предоставим вам подробный отчет. А пока, – она взяла со стола серебряный колокольчик и слегка встряхнула его, – Кайлин проводит вас.
В дверях появилась горничная. Вдова поднялась, опираясь на руку племянника. Тот поддерживал ее с подчеркнутой заботливостью.
Когда они удалились, Маргарет на мгновение задержала на молодом патологоанатоме оценивающий, спокойный взгляд, будто взвешивала, стоит ли говорить то, что на уме. Она чуть приоткрыла губы, но ничего не сказала. Потом, словно ничего не случилось, произнесла:
– Будьте внимательны, Дэниел.
– Как всегда, – ответил он, гася сигарету в хрустальной пепельнице, затем развернулся и вышел из кабинета, оставив Маргарет наедине с портретом прабабки, которая ехидно смотрела на нее с высоты своего положения.
3
Месье Чарльз Гизе проснулся позже всех. Это было его привилегией – спать до девяти, пить кофе с коньяком в постели и разглядывать потолок, где в лепнине были искусно замаскированы головы неизвестных чудовищ – а может, они просто ему мерещились.
Он потянулся, щурясь на серый свет, сочившийся сквозь тяжелые портьеры, и нажал кнопку звонка, вделанного в изголовье кровати. Через минуту в дверь тихо постучали, и вошла горничная с подносом – кофе, коньяк и теплая булочка на тонком фарфоре. Она поставила поднос на столик у кровати, не поднимая глаз.
– Благодарю, Кайлин, – сказал Чарльз, но в его голосе не было благодарности, только ленивое превосходство человека, который никогда не сомневался, что мир вращается вокруг него.
Она вышла, бесшумная, как тень. Чарльз отпил кофе, добавил коньяк, закурил сигарету и долго смотрел в потолок, где чудовища из лепнины скалились в ответ на его мысли. Он был красивым мужчиной, пожалуй, слишком красивым для своих пятидесяти. Белые зубы, гладкая кожа, внимательный взгляд, который, казалось, говорил: «Я видел все, меня не тронуло».
В столовую он спустился чуть раньше обычного и застал там отца. Месье Шанс Гизе сидел у окна, в свете, расколотом цветными витражами, и рисовал. Ему было за шестьдесят, но годы, казалось, прошли по касательной, не задев главного: огня в глазах, твердости руки, и той животной привлекательности, которая не имеет возраста. Он был высок, худощав, с длинными пальцами, испачканными графитом, и седой шевелюрой, которую он не стриг и не укладывал – она падала на лоб, делая его похожим на пророка или безумца. Художник в полном смысле этого слова, он жил, чтобы творить. Шанс Гизе заперся в этом особняке много лет назад, устав от шумных салонов, ярких галерей и бесконечной череды лиц, желавших прикоснуться к его славе. Слава была ему безразлична; он хотел только одного – творить, и чтобы ему не мешали. Сейчас его карандаш выводил изгиб женской шеи – нежной, с темным завитком волос, падающим на плечо.
Кайлин, поправлявшая шторы в дальнем конце комнаты, делала вид, что не замечает пристального взгляда старого месье Гизе, но уголки ее губ чуть подрагивали. Девушка отличалась той здоровой, полнокровной красотой, которая казалась в этом доме почти чужеродной – словно цветущая ветка яблони, нечаянно занесенная в склеп: румяная, с упругой походкой и густыми черными волосами, которые не желали подчиняться строгой прическе.
Шанс наблюдал за ней, как хищный кот. Ему нравилось, что эта молодая, полная жизни женщина принадлежит ему – хотя бы на час, хотя бы в темноте его мастерской, пропахшей маслом, скипидаром и старыми холстами.