Он такой, как королева.
Любит делать больно.
— Раньше, — Тора не любила думать о ком-то плохо, — он мог измениться.
Хильда возразила, что уж на это рассчитывать не следует. Тора видела истинное обличье, пусть и давно, но время, как оказалось, значения не имеет.
Да и будь Тора права, — она редко оказывается права — неужели получила бы она букет белых лилий? И эту записку в напоминание о давней встрече. Или предупреждение? Охота начата.
Сложно спорить с отражением, и Тора отворачивается от зеркала. Она подымается в спальню и, закрыв дверь, — еще слишком рано и ждать долго — ложится на кровать. Здесь два запаха, и его — сильнее. Тора обнимает подушку и лежит.
Так ей спокойней.
Хильда не мешает. Ей все равно, вот только платье наверняка помнется, а неряшливость в одежде недопустима.
А Торе почему-то думается совсем о другом. О журналах, присланных портнихой в огромном количестве, эскизах, образцах и собственной растерянности.
— Подумай, что тебе глянулось, куколка. — Портниха подсовывала картинку за картинкой, разноцветные клочки ткани, кружева, ленты…
…и не понимала, почему девушка молчит.
Увещевала. Уговаривала.
Сдалась, велев позвать, когда Тора уже на что-нибудь да решится.
А Тора, набравшись смелости, взяла десяток эскизов наугад и подошла к райгрэ. И он не оттолкнул, хотя наверняка имел множество куда более важных дел.
— Найденыш, — он отобрал листы и образцы тканей, — это ведь твои наряды, ты их будешь носить. И нравиться они должны именно тебе.
— У меня несовершенный вкус.
— Это ложь. — Райгрэ усадил Тору на колени. — Забудь ее… и его, если сможешь. Ты очень красивая девочка. И умная. Сильная. Тебе просто не хватает немного уверенности в себе.
Какое отношение уверенность и сила имеют к платьям?
— Вот скажи, если бы ты увидела это… на ком-то другом, — райгрэ взял эскиз платья с пышными рукавами и многочисленными оборками, — что бы подумала?
— Что… это очень эксцентричный наряд.
— А это?
— Домашнее платье… для первой половины дня. Если в светлых тонах…
— Видишь, ты все сама прекрасно знаешь. — Райгрэ поцеловал Тору в лоб.
— А если я выберу что-то ужасное?
— Тогда мы это «ужасное» в саду закопаем… у тебя очаровательная улыбка.
Хильда думала иначе, но рядом с райгрэ Хильда замолкала, а у Торы иногда появлялось желание улыбаться. Не сегодня… сегодня снова было страшно.
Когда же наступили сумерки, Тора спустилась в музыкальную комнату. Она умела ждать, но сейчас почему-то умение это не спасало.
А если она опоздала?
Если плохое уже случилось?
Хильда предложила не тратить нервы по пустякам, а подумать о побеге. Не сейчас, конечно, но подготовиться стоит…
Девушка коснулась клавиш. Играть учила мама, говорила, что слух у Торы идеальный и руки подходящие. Талант опять же имеется… и, конечно, на сцену ей нельзя — это совершенно неприлично, но вот если для себя… для семьи… для будущего мужа.
Хильда знала, что ни семьи, ни мужа у Торы не будет. Дети — возможно, и жаль, что Тора пока не беременна. Ребенок упрочил бы ее положение.
Клавиши откликались на прикосновение. Хороший инструмент, только давно им не пользовались и настройка не помешала бы.
Тора играла.
Без нот. По памяти. Для себя… и оказалось, что не только. Надо же было пропустить его появление…
— Не останавливайся, — попросил райгрэ.
И Хильда потребовала сосредоточиться. Исполнение должно быть безукоризненно или настолько близко к таковому, насколько это возможно. Была ли она права? Тора не знала, но музыка перестала доставлять ей удовольствие. Впрочем, райгрэ подобные мелочи не интересовали.
И вечер был обыкновенен.
Разве что райгрэ снова задавал странные вопросы.
Подымаясь в спальню, Тора осмелилась посмотреть в зеркало. Хильда кивнула: все правильно, спешить не надо. В постели мужчина скорее выслушает женщину, если, конечно, она постарается.
Но Тора опять все испортила.
Почему-то рядом с райгрэ она забывала о том, что думать следует о себе… еще и заснула.
Хильда будет разочарована.
Прятки
Пятую ночь кряду я устраивалась на ночевку отдельно, да и днем старалась держаться в стороне от Одена настолько, насколько позволяло пространство. Нет, причина не в затаенной обиде, скорее уж после того разговора не могла относиться к нему по-прежнему.
Куда-то исчезла прежняя игривая легкость, которая ранее казалась вполне естественной, и теперь меня не отпускало ощущение, что Оден запоминает каждое произнесенное мною слово, каждый мой поступок. Запоминает. Взвешивает. И решает, наградить меня или наказать.
Наверняка я не слишком-то успешно справлялась с ролью свиты.
Не нанималась.
Ребра мои зажили, и рука подозрительно быстро вернула утраченную подвижность. О полученной травме напоминал лишь приятный, зеленовато-желтый окрас кожи. И если позавчера я еще сомневалась, выдержу ли дорогу, то сегодня сомнения исчезли.
Да и… болеть лучше дома, на перине и под пуховым одеялом, с книжкой, спрятанной под подушку, травяным чаем и мамиными пирогами. А лучше нет средства от ссадин, чем обслюнявленный лист подорожника, прижатый к разбитой коленке. Ну или к локтю, локти у меня страдали особенно часто.
Только вот волшебный подорожник остался в детстве.
И книжки.
И пироги.
И бабушкины мешочки с травами.
И уверенность, что завтра, в крайнем случае послезавтра, все будет хорошо.
Здесь же — бесконечный луг и Оден, который, прочувствовав мое настроение, все больше помалкивал. А меня это его молчание почему-то раздражало неимоверно. Этим вечером нас разделил костер, который я разложила на плоском камне. Судя по старым следам копоти, ему уже случалось давать прибежище огню. Пламя расползалось рыжей кляксой, изредка подымалось, силясь дотянуться до котелка, и опадало, не способное удержаться на темных его боках.
— Скажи, — Оден все же заговорил первым, — все альвы такие злопамятные? Или только ты?
— Что?
Он повторил вопрос, и показалось — издевается.
Я злопамятная? Да я тут с ним нянчусь, вожусь каждый вечер, выкладываясь в полную силу, у меня даже арканы стали почти идеальны, и я злопамятная!
— Была бы злопамятная — ушла бы.
— Не надо, — тихо произнес Оден.
— Не буду.
Мы оба прекрасно знали, что я никуда не уйду ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, когда мы наконец доберемся до Лосиной Гривы и там уже придется решать, идти по ней либо же срезать путь через Долину. И не следует надеяться, что проберемся незамеченными.
Я смотрю на закипающую воду, понимая, что надо бы заговорить… я ведь не злопамятная.
Я практичная.
А темы для разговора нет. Теперь почему-то любая, самая отстраненная, кажется мне небезопасной. И молчание затягивается, оно неправильное, болезненное, и потаенное желание сбежать крепнет. Одной ведь лучше. Я прекрасно со всем сама справлялась, так зачем тогда себя мучить?
Мы ужинаем. И потом я вновь пытаюсь заткнуть жадные рты его ран, отмечая, что остались лишь те, которые на спине.
Но их тоже хватает.
А я устала. Я не привыкла так долго отдавать, и поэтому, когда Оден сгребает меня в охапку, сопротивляюсь, но слабо.
— Если я попрошу прощения, это поможет? — Он заставляет меня сесть и держит крепко.
— За что?
— Не знаю. Ты мне скажи, а я соглашусь. — Он провел носом по шее. — Я понимаю, что обидел тебя, и сильно. Наверное, мне следовало промолчать. Или сказать как-то иначе.
— И что бы изменилось?
Факты перестали бы быть фактами?
— Понятия не имею. Возможно, ничего. А возможно, многое. Не обижайся, пожалуйста.
— Я не обижаюсь. И не злюсь…
— Тогда в чем дело?
В том, что мне сидеть неудобно. И вообще я не привыкла, чтобы меня обнюхивали. Или облизывали. Хотя нет, это не облизывание, но…
— В том, что… просто… мы слишком разные. И мне лучше держаться подальше от тебя.
— Совсем подальше?
Мою шею не собирались оставлять в покое. Оден нежно касался ее губами, прикусывал и отпускал.
— Я… помню договор… на Лосиной Гриве будет подходящее место и… дня два-три. Мы дойдем. А потом…
— Место, значит… — Он отстранился, но лишь затем, чтобы переключить внимание на уши. — Место — это, конечно, очень важно.
Еще как важно, но я не знала, что у меня настолько нежные уши.
— Отпусти!
— Нет. Если отпущу — сбежишь. А я слишком старый и больной, чтобы за тобой гоняться.
И сбегу, потому что… потому что я не знаю, как мне дальше себя вести. Притвориться, будто я не понимаю, что происходит?
— Тебе ведь не плохо. — Оден не спрашивает, но утверждает.
Да, мне не плохо. Мне хорошо, и я этого боюсь.
Я прекрасно знаю, что происходит между мужчиной и женщиной, видела не раз — в лагере быстро позабыли о такой вещи, как стеснение и мораль. И пусть мама старалась как-то оградить меня от того, что творилось вокруг, у нее не выходило.
Но там все было иначе.
Как-то… обыкновенно. Грязно. По-животному. И если вначале во мне было какое-то нездоровое любопытство, то весьма скоро оно угасло. Я быстро научилась не обращать внимания на подобные вещи.
Правда, потом был храм и святая уверенность, что здесь все иначе…
— Эйо, не надо вспоминать. — Оден гладит большим пальцем горло, и отросший ноготь слегка царапает кожу.
— Как ты понял?
— Ты закрылась. Посмотри, — палец перемещается на плечо, сдвигая край рубашки, — шея деревянная. И плечи. И запах изменился.
Наверное, сейчас я могла бы вывернуться и уйти, Оден не стал бы задерживать. Но я не шелохнулась.
Отпускало.
Храма нет. Стен. Темноты. Есть луг и вечер, когда солнце почти уже нырнуло в призрачные тенета горизонта. Кузнечики стрекочут.
И где-то совсем неподалеку громко возмущается куропатка.
А Оден, каким бы ни был, не станет меня мучить.
— Как изменился?
Мне надо говорить, иначе опять стану дергаться. Сбегу. И буду бегать до самой Лосиной Гривы. А там уже отступать некуда. И ведь действительно не было плохо.
Оден отвечать не спешит, гладит шею, а завязки у рубашки сами собой разошлись. Она съехала на одно плечо, вернее, съезжала, медленно, но как-то до отвращения целеустремленно.
— Слова могут обмануть, а запах — нет. Я точно знаю, когда женщина испытывает ответное желание.
То есть я…
— Так правильно, Эйо. Я не хочу причинить тебе боль. Но чем сильнее ты меня боишься, тем хуже будет. Поэтому просто попробуй расслабиться.
— Сейчас?
— И сейчас тоже… Если тебе нужно, будем разговаривать.
Нужно. Но я не знаю, о чем с ним говорить. Не о том же, что мне сейчас неловко. И не о том, что, несмотря на неловкость, мне не хочется, чтобы Оден останавливался. Правда, он и не собирался.
— А… — В горле пересохло, я облизала губы. — А о чем разговаривать?
— О чем ты хочешь.
Рубашка сползала сверху, а его рука каким-то чудом забралась под нее снизу.
— А… — Мысли в голове вертелись самые идиотские. И вопрос родился такой же. — А… ты уверен, что…
Оден сосредоточенно вырисовывал на моем животе спирали, с каждым витком подымаясь выше.
— Что? — вкрадчиво поинтересовался он.
— Что у тебя получится? Ну после всего и… и ты еще болен, и…
Спираль оборвалась на половине витка.
— Эйо, — вот в уши мне дышать совсем не нужно, они и так горячие, словно я полдня на солнцепеке пролежала, — радость моя, никогда не задавай мужчине таких вопросов.
Почему? Может, вообще эта затея бесперспективная, а я тут маюсь.
Ну или не совсем чтобы маюсь…
— В лучшем случае на тебя обидятся. В худшем — потянет немедленно доказать обратное. Кстати, одно другого не исключает.
Не надо доказательств! Я на слово поверю!
— Я не хотела тебя обидеть.
— Знаю. Ты просто боишься.
Оден убрал руки, и я испытала неожиданное разочарование, но говорить, чтобы вернул на прежнее место, было как-то неудобно.
— Страх — это нормально. И после всего, что с тобой было, сильный страх — тоже нормально. Это только глупцы никогда ничего не боятся…
— А ты боялся?
Оден лег и потянул меня за собой. Пожалуй, я не имела ничего против.
Просто лежать.
Тепло. Уютно. Надежно. Если еще голову на плече устроить, то и вовсе замечательно.
— Конечно. Сначала боялся умереть во сне. Мама так ушла. Накануне вечером еще играла… она у нас чудесно играла на клавесине. И пожелала спокойной ночи. А утром отец сказал, что она умерла. Во сне.
Он не лгал, я чувствовала это. И, устроившись под его рукой, не мешала рассказу.
— Я потом долго не мог заставить себя в кровать лечь. И вообще заснуть. Все казалось, что умру. Усну и не проснусь. Мне стыдно было рассказывать об этом отцу, он бы не понял.
— И что ты делал?
— Забирался в постель к брату. Почему-то казалось, что если он рядом, то со мной ничего не случится. И видишь, не случилось.
В Гримхольде, полагаю, брата не было.
— Потом, уже в школе, страх прошел сам собой. Там за счастье было до кровати добраться и уснуть раньше, чем кто-то начнет храпеть… или разговаривать во сне… или не во сне. Подъем в шесть утра, умывальника всего два, а нас — две дюжины. Кто встал раньше, тот добрался до воды. Кто не добрался, тот к завтраку опоздал… кто опоздал, тот ждет обеда. Как-то быстро стало не до страхов.
Мама время от времени заговаривала о том, что домашнее образование не способно заменить приличный пансион, где меня бы научили тому, что следует знать и уметь девушке.
— Потом я боялся Каменного лога. Слышал рассказы, хотя в школе запрещалось говорить о нем. Но разве кто способен заткнуть подросткам рты? В дортуаре по ночам обсуждали, чувствует ли боль тот, кто сгорает заживо. И долго ли он проживет.
Я больше не задаю вопросов, но Оден сам отвечает:
— Чувствует. И живет долго. Мы вообще живучие… Еще боялся за брата, когда он ушел. Виттар очень мягкий, ранимый и впечатлительный. Но он вернулся… Страхов много, Эйо. Вопрос лишь в том, что им противопоставить.
— Я не хочу бояться.
Высвободив руку, дотягиваюсь до его щеки. От родинки к родинке, по спирали. Сворачивая и разворачивая, невзначай касаясь волос, которые отросли и стали жесткими, как проволока. А вот подшерсток все еще мягкий. Его приходится вычесывать мелким гребнем, иначе сбивается колтунами.
— Поцелуешь? — Оден жмурится.
Попробую.
Жаль, что гроз больше нет. В тот раз мне было куда проще решиться.
Альва.
Если бы и имелись сомнения, то сейчас исчезли бы.
У Одена всякие женщины были, и человеческие, довольно слабые, хрупкие; и вымески, отличавшиеся выносливостью и некоторой грубоватостью облика; и псицы, пусть и низшего рода. Случайные ли были встречи, для которых хорошо подходили королевские маскарады, или же связи, порой рождавшиеся из этих встреч, но редко длившиеся дольше недели-другой.
Любит делать больно.
— Раньше, — Тора не любила думать о ком-то плохо, — он мог измениться.
Хильда возразила, что уж на это рассчитывать не следует. Тора видела истинное обличье, пусть и давно, но время, как оказалось, значения не имеет.
Да и будь Тора права, — она редко оказывается права — неужели получила бы она букет белых лилий? И эту записку в напоминание о давней встрече. Или предупреждение? Охота начата.
Сложно спорить с отражением, и Тора отворачивается от зеркала. Она подымается в спальню и, закрыв дверь, — еще слишком рано и ждать долго — ложится на кровать. Здесь два запаха, и его — сильнее. Тора обнимает подушку и лежит.
Так ей спокойней.
Хильда не мешает. Ей все равно, вот только платье наверняка помнется, а неряшливость в одежде недопустима.
А Торе почему-то думается совсем о другом. О журналах, присланных портнихой в огромном количестве, эскизах, образцах и собственной растерянности.
— Подумай, что тебе глянулось, куколка. — Портниха подсовывала картинку за картинкой, разноцветные клочки ткани, кружева, ленты…
…и не понимала, почему девушка молчит.
Увещевала. Уговаривала.
Сдалась, велев позвать, когда Тора уже на что-нибудь да решится.
А Тора, набравшись смелости, взяла десяток эскизов наугад и подошла к райгрэ. И он не оттолкнул, хотя наверняка имел множество куда более важных дел.
— Найденыш, — он отобрал листы и образцы тканей, — это ведь твои наряды, ты их будешь носить. И нравиться они должны именно тебе.
— У меня несовершенный вкус.
— Это ложь. — Райгрэ усадил Тору на колени. — Забудь ее… и его, если сможешь. Ты очень красивая девочка. И умная. Сильная. Тебе просто не хватает немного уверенности в себе.
Какое отношение уверенность и сила имеют к платьям?
— Вот скажи, если бы ты увидела это… на ком-то другом, — райгрэ взял эскиз платья с пышными рукавами и многочисленными оборками, — что бы подумала?
— Что… это очень эксцентричный наряд.
— А это?
— Домашнее платье… для первой половины дня. Если в светлых тонах…
— Видишь, ты все сама прекрасно знаешь. — Райгрэ поцеловал Тору в лоб.
— А если я выберу что-то ужасное?
— Тогда мы это «ужасное» в саду закопаем… у тебя очаровательная улыбка.
Хильда думала иначе, но рядом с райгрэ Хильда замолкала, а у Торы иногда появлялось желание улыбаться. Не сегодня… сегодня снова было страшно.
Когда же наступили сумерки, Тора спустилась в музыкальную комнату. Она умела ждать, но сейчас почему-то умение это не спасало.
А если она опоздала?
Если плохое уже случилось?
Хильда предложила не тратить нервы по пустякам, а подумать о побеге. Не сейчас, конечно, но подготовиться стоит…
Девушка коснулась клавиш. Играть учила мама, говорила, что слух у Торы идеальный и руки подходящие. Талант опять же имеется… и, конечно, на сцену ей нельзя — это совершенно неприлично, но вот если для себя… для семьи… для будущего мужа.
Хильда знала, что ни семьи, ни мужа у Торы не будет. Дети — возможно, и жаль, что Тора пока не беременна. Ребенок упрочил бы ее положение.
Клавиши откликались на прикосновение. Хороший инструмент, только давно им не пользовались и настройка не помешала бы.
Тора играла.
Без нот. По памяти. Для себя… и оказалось, что не только. Надо же было пропустить его появление…
— Не останавливайся, — попросил райгрэ.
И Хильда потребовала сосредоточиться. Исполнение должно быть безукоризненно или настолько близко к таковому, насколько это возможно. Была ли она права? Тора не знала, но музыка перестала доставлять ей удовольствие. Впрочем, райгрэ подобные мелочи не интересовали.
И вечер был обыкновенен.
Разве что райгрэ снова задавал странные вопросы.
Подымаясь в спальню, Тора осмелилась посмотреть в зеркало. Хильда кивнула: все правильно, спешить не надо. В постели мужчина скорее выслушает женщину, если, конечно, она постарается.
Но Тора опять все испортила.
Почему-то рядом с райгрэ она забывала о том, что думать следует о себе… еще и заснула.
Хильда будет разочарована.
Глава 20
Прятки
Пятую ночь кряду я устраивалась на ночевку отдельно, да и днем старалась держаться в стороне от Одена настолько, насколько позволяло пространство. Нет, причина не в затаенной обиде, скорее уж после того разговора не могла относиться к нему по-прежнему.
Куда-то исчезла прежняя игривая легкость, которая ранее казалась вполне естественной, и теперь меня не отпускало ощущение, что Оден запоминает каждое произнесенное мною слово, каждый мой поступок. Запоминает. Взвешивает. И решает, наградить меня или наказать.
Наверняка я не слишком-то успешно справлялась с ролью свиты.
Не нанималась.
Ребра мои зажили, и рука подозрительно быстро вернула утраченную подвижность. О полученной травме напоминал лишь приятный, зеленовато-желтый окрас кожи. И если позавчера я еще сомневалась, выдержу ли дорогу, то сегодня сомнения исчезли.
Да и… болеть лучше дома, на перине и под пуховым одеялом, с книжкой, спрятанной под подушку, травяным чаем и мамиными пирогами. А лучше нет средства от ссадин, чем обслюнявленный лист подорожника, прижатый к разбитой коленке. Ну или к локтю, локти у меня страдали особенно часто.
Только вот волшебный подорожник остался в детстве.
И книжки.
И пироги.
И бабушкины мешочки с травами.
И уверенность, что завтра, в крайнем случае послезавтра, все будет хорошо.
Здесь же — бесконечный луг и Оден, который, прочувствовав мое настроение, все больше помалкивал. А меня это его молчание почему-то раздражало неимоверно. Этим вечером нас разделил костер, который я разложила на плоском камне. Судя по старым следам копоти, ему уже случалось давать прибежище огню. Пламя расползалось рыжей кляксой, изредка подымалось, силясь дотянуться до котелка, и опадало, не способное удержаться на темных его боках.
— Скажи, — Оден все же заговорил первым, — все альвы такие злопамятные? Или только ты?
— Что?
Он повторил вопрос, и показалось — издевается.
Я злопамятная? Да я тут с ним нянчусь, вожусь каждый вечер, выкладываясь в полную силу, у меня даже арканы стали почти идеальны, и я злопамятная!
— Была бы злопамятная — ушла бы.
— Не надо, — тихо произнес Оден.
— Не буду.
Мы оба прекрасно знали, что я никуда не уйду ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, когда мы наконец доберемся до Лосиной Гривы и там уже придется решать, идти по ней либо же срезать путь через Долину. И не следует надеяться, что проберемся незамеченными.
Я смотрю на закипающую воду, понимая, что надо бы заговорить… я ведь не злопамятная.
Я практичная.
А темы для разговора нет. Теперь почему-то любая, самая отстраненная, кажется мне небезопасной. И молчание затягивается, оно неправильное, болезненное, и потаенное желание сбежать крепнет. Одной ведь лучше. Я прекрасно со всем сама справлялась, так зачем тогда себя мучить?
Мы ужинаем. И потом я вновь пытаюсь заткнуть жадные рты его ран, отмечая, что остались лишь те, которые на спине.
Но их тоже хватает.
А я устала. Я не привыкла так долго отдавать, и поэтому, когда Оден сгребает меня в охапку, сопротивляюсь, но слабо.
— Если я попрошу прощения, это поможет? — Он заставляет меня сесть и держит крепко.
— За что?
— Не знаю. Ты мне скажи, а я соглашусь. — Он провел носом по шее. — Я понимаю, что обидел тебя, и сильно. Наверное, мне следовало промолчать. Или сказать как-то иначе.
— И что бы изменилось?
Факты перестали бы быть фактами?
— Понятия не имею. Возможно, ничего. А возможно, многое. Не обижайся, пожалуйста.
— Я не обижаюсь. И не злюсь…
— Тогда в чем дело?
В том, что мне сидеть неудобно. И вообще я не привыкла, чтобы меня обнюхивали. Или облизывали. Хотя нет, это не облизывание, но…
— В том, что… просто… мы слишком разные. И мне лучше держаться подальше от тебя.
— Совсем подальше?
Мою шею не собирались оставлять в покое. Оден нежно касался ее губами, прикусывал и отпускал.
— Я… помню договор… на Лосиной Гриве будет подходящее место и… дня два-три. Мы дойдем. А потом…
— Место, значит… — Он отстранился, но лишь затем, чтобы переключить внимание на уши. — Место — это, конечно, очень важно.
Еще как важно, но я не знала, что у меня настолько нежные уши.
— Отпусти!
— Нет. Если отпущу — сбежишь. А я слишком старый и больной, чтобы за тобой гоняться.
И сбегу, потому что… потому что я не знаю, как мне дальше себя вести. Притвориться, будто я не понимаю, что происходит?
— Тебе ведь не плохо. — Оден не спрашивает, но утверждает.
Да, мне не плохо. Мне хорошо, и я этого боюсь.
Я прекрасно знаю, что происходит между мужчиной и женщиной, видела не раз — в лагере быстро позабыли о такой вещи, как стеснение и мораль. И пусть мама старалась как-то оградить меня от того, что творилось вокруг, у нее не выходило.
Но там все было иначе.
Как-то… обыкновенно. Грязно. По-животному. И если вначале во мне было какое-то нездоровое любопытство, то весьма скоро оно угасло. Я быстро научилась не обращать внимания на подобные вещи.
Правда, потом был храм и святая уверенность, что здесь все иначе…
— Эйо, не надо вспоминать. — Оден гладит большим пальцем горло, и отросший ноготь слегка царапает кожу.
— Как ты понял?
— Ты закрылась. Посмотри, — палец перемещается на плечо, сдвигая край рубашки, — шея деревянная. И плечи. И запах изменился.
Наверное, сейчас я могла бы вывернуться и уйти, Оден не стал бы задерживать. Но я не шелохнулась.
Отпускало.
Храма нет. Стен. Темноты. Есть луг и вечер, когда солнце почти уже нырнуло в призрачные тенета горизонта. Кузнечики стрекочут.
И где-то совсем неподалеку громко возмущается куропатка.
А Оден, каким бы ни был, не станет меня мучить.
— Как изменился?
Мне надо говорить, иначе опять стану дергаться. Сбегу. И буду бегать до самой Лосиной Гривы. А там уже отступать некуда. И ведь действительно не было плохо.
Оден отвечать не спешит, гладит шею, а завязки у рубашки сами собой разошлись. Она съехала на одно плечо, вернее, съезжала, медленно, но как-то до отвращения целеустремленно.
— Слова могут обмануть, а запах — нет. Я точно знаю, когда женщина испытывает ответное желание.
То есть я…
— Так правильно, Эйо. Я не хочу причинить тебе боль. Но чем сильнее ты меня боишься, тем хуже будет. Поэтому просто попробуй расслабиться.
— Сейчас?
— И сейчас тоже… Если тебе нужно, будем разговаривать.
Нужно. Но я не знаю, о чем с ним говорить. Не о том же, что мне сейчас неловко. И не о том, что, несмотря на неловкость, мне не хочется, чтобы Оден останавливался. Правда, он и не собирался.
— А… — В горле пересохло, я облизала губы. — А о чем разговаривать?
— О чем ты хочешь.
Рубашка сползала сверху, а его рука каким-то чудом забралась под нее снизу.
— А… — Мысли в голове вертелись самые идиотские. И вопрос родился такой же. — А… ты уверен, что…
Оден сосредоточенно вырисовывал на моем животе спирали, с каждым витком подымаясь выше.
— Что? — вкрадчиво поинтересовался он.
— Что у тебя получится? Ну после всего и… и ты еще болен, и…
Спираль оборвалась на половине витка.
— Эйо, — вот в уши мне дышать совсем не нужно, они и так горячие, словно я полдня на солнцепеке пролежала, — радость моя, никогда не задавай мужчине таких вопросов.
Почему? Может, вообще эта затея бесперспективная, а я тут маюсь.
Ну или не совсем чтобы маюсь…
— В лучшем случае на тебя обидятся. В худшем — потянет немедленно доказать обратное. Кстати, одно другого не исключает.
Не надо доказательств! Я на слово поверю!
— Я не хотела тебя обидеть.
— Знаю. Ты просто боишься.
Оден убрал руки, и я испытала неожиданное разочарование, но говорить, чтобы вернул на прежнее место, было как-то неудобно.
— Страх — это нормально. И после всего, что с тобой было, сильный страх — тоже нормально. Это только глупцы никогда ничего не боятся…
— А ты боялся?
Оден лег и потянул меня за собой. Пожалуй, я не имела ничего против.
Просто лежать.
Тепло. Уютно. Надежно. Если еще голову на плече устроить, то и вовсе замечательно.
— Конечно. Сначала боялся умереть во сне. Мама так ушла. Накануне вечером еще играла… она у нас чудесно играла на клавесине. И пожелала спокойной ночи. А утром отец сказал, что она умерла. Во сне.
Он не лгал, я чувствовала это. И, устроившись под его рукой, не мешала рассказу.
— Я потом долго не мог заставить себя в кровать лечь. И вообще заснуть. Все казалось, что умру. Усну и не проснусь. Мне стыдно было рассказывать об этом отцу, он бы не понял.
— И что ты делал?
— Забирался в постель к брату. Почему-то казалось, что если он рядом, то со мной ничего не случится. И видишь, не случилось.
В Гримхольде, полагаю, брата не было.
— Потом, уже в школе, страх прошел сам собой. Там за счастье было до кровати добраться и уснуть раньше, чем кто-то начнет храпеть… или разговаривать во сне… или не во сне. Подъем в шесть утра, умывальника всего два, а нас — две дюжины. Кто встал раньше, тот добрался до воды. Кто не добрался, тот к завтраку опоздал… кто опоздал, тот ждет обеда. Как-то быстро стало не до страхов.
Мама время от времени заговаривала о том, что домашнее образование не способно заменить приличный пансион, где меня бы научили тому, что следует знать и уметь девушке.
— Потом я боялся Каменного лога. Слышал рассказы, хотя в школе запрещалось говорить о нем. Но разве кто способен заткнуть подросткам рты? В дортуаре по ночам обсуждали, чувствует ли боль тот, кто сгорает заживо. И долго ли он проживет.
Я больше не задаю вопросов, но Оден сам отвечает:
— Чувствует. И живет долго. Мы вообще живучие… Еще боялся за брата, когда он ушел. Виттар очень мягкий, ранимый и впечатлительный. Но он вернулся… Страхов много, Эйо. Вопрос лишь в том, что им противопоставить.
— Я не хочу бояться.
Высвободив руку, дотягиваюсь до его щеки. От родинки к родинке, по спирали. Сворачивая и разворачивая, невзначай касаясь волос, которые отросли и стали жесткими, как проволока. А вот подшерсток все еще мягкий. Его приходится вычесывать мелким гребнем, иначе сбивается колтунами.
— Поцелуешь? — Оден жмурится.
Попробую.
Жаль, что гроз больше нет. В тот раз мне было куда проще решиться.
Альва.
Если бы и имелись сомнения, то сейчас исчезли бы.
У Одена всякие женщины были, и человеческие, довольно слабые, хрупкие; и вымески, отличавшиеся выносливостью и некоторой грубоватостью облика; и псицы, пусть и низшего рода. Случайные ли были встречи, для которых хорошо подходили королевские маскарады, или же связи, порой рождавшиеся из этих встреч, но редко длившиеся дольше недели-другой.