Той осенью небо устало от войны и лило, лило воду, пытаясь землю утопить. Помню серую пелену и лес, почти уснувший, недовольный моими попытками его разбудить. Дороги, заполненные беженцами: псы рядом, спасайтесь кто может. А кто не может… на обочинах всегда есть канавы.
И я научилась избегать дорог.
Все спешили к морю, словно надеялись, что в легендарных Прибрежных Бастионах хватит места и для них тоже. Семьями ехали. На низких, широких телегах умещались все: и старики, и женщины, и дети. Возвышались клетки с птицей, в загонах лежали спутанные свиньи, козы, овцы. Корову, если случалось такое счастье, что корова еще была, привязывали.
Осенью я научилась воровать.
Начала еще в городе, но там было проще: в толпе легко затеряться, а здесь же люди следили за своим добром. Но у меня получалось. Всю зиму я оттачивала мастерство, пробираясь от одной деревеньки к другой. Пожалуй, даже позапрошлая зима, которую я встретила в лагере, далась мне легче. Там я хотя бы не была одна. Нынешняя кружила, испытывала вьюгами, метелями, морозом, которого никогда не случалось в здешних краях. Но, видимо, правы были те, кто говорил, будто эта война разбередила старые раны мира.
Псы и те остановились.
Во всяком случае, так говорили. А я слушала разговоры, когда получалось подойти ближе. И упрямо шла к Перевалу.
Как получилось, что я не замерзла где-нибудь в лесу? Не сдохла от голода, хотя порой доходила до того, что грызла обындевевшую кору, только чтобы заглушить ноющую боль в животе? Не стала добычей волчьих стай?
Повезло, наверное.
Милостью лозы, как сказал бы папа, но после того, что довелось увидеть, я в милость лозы не верила. Первый месяц весны принес новости о перемирии, которого все ждали со страхом. Было очевидно, что альвы не удержатся на берегу. И в очередном безымянном городке, полном бродяг, — воровать еду становилось раз от раза трудней — я узнала, что альвы уходят.
Что испытала?
Облегчение, пожалуй: вряд ли кто теперь вспомнит о девчонке, сбежавшей из храма… И ладно бы просто побег, на побег закрыли бы глаза, но вот убийство Матери-жрицы — дело другое…
В моих кошмарах она пыталась откупиться черными алмазами. Но я-то знала, откуда они берутся.
Вряд ли этот храм существует теперь.
Радоваться бы… месть, пусть и совершенная чужими руками, должна приносить удовлетворение, но радости нет. Тоска только. Обида.
Я помню, как нас привезли и вывели в пустой двор. Середина лета. Жара. Дурманящий аромат невестиного покрова, который растет в каменных кадках. Легкий навес на лианах колонн. И белоснежное платье Матери-жрицы…
Ее мягкий голос.
Одуряющий аромат еды.
Бронзовый котел на кривых ножках вынесли прямо во двор. Мать-жрица сама орудовала черпаком, наливая густую мясную кашу в миски. К каждой из нас подходила, касалась щеки — мы были грязны, но она не брезговала грязью — и говорила:
— Возьми, дитя. Тебе больше нечего бояться…
Ее глаза — теплая зелень.
Ее голос нежен, словно свирель. И да, в тот миг не было женщины прекрасней, чем она.
— …здесь твой дом.
Я забыла о голоде, об усталости, о своей клятве немедленно сбежать, я готова была отдать ей свое сердце, лишь бы она задержалась еще на мгновение рядом со мной.
Сложно поверить в чудо, а поверив — добровольно от него отказаться.
Бросить место, где кормят регулярно и сытно, где есть собственная комната, пусть и крохотная, кровать с мягким матрасом, набитым травами, пуховым одеялом?
Да ни в жизни.
Ни охраны, ни заборов, ни собак. Зачем, когда есть горячие источники и купальни, поразительное, забытое уже ощущение чистоты. И молоко с овсяным печеньем на ночь.
Занятия.
И необременительная работа, только затем, чтобы почувствовать себя полезными.
Мы и чувствовали, обживались, пускали корни в местную неторопливую жизнь, верили, что уж она-то — настоящая. Но однажды я увидела больше, чем следовало.
Я всегда была чересчур любопытной. Наверное, поэтому еще жива.
О тех, кто остался при храме, лучше не думать.
И не притрагиваться к черным, точно обуглившимся, алмазам, которые каждую ночь мне пытаются всучить, уговаривая, что камням уже не больно. Боль — это миг, а камни вечны.
Так чего бояться? И зачем бежать?
Но полдень — неподходящее время для мыслей о полуночных страхах. Я стряхиваю остатки дремы, потягиваюсь и прислушиваюсь.
Нет, не примерещилось.
— Подъем! — Я щелкнула Одена по носу. — Гроза скоро…
Принюхался. Нет, дорогой, ты пока не услышишь. Гроза где-то далеко, я чувствую ее приближение через землю и ветер, через замершую реку, которая желала бы напиться. Через опасения старого вяза, под которым мы устроили привал: дерево не уверено, что выдержит напор ветра. Оно столько уже гроз пережило, что каждая рискует стать последней.
Совсем скоро воздух загустеет, пропитается травяно-цветочными ароматами, исчезнут пчелы и шмели, птичий гомон стихнет.
Хорошо бы укрытие отыскать.
Все эти дни мы шли вдоль ручья, превратившегося в реку. Она же, вбирая подземные родники, ширилась, разрасталась, обзаводясь омутами и плесами, низкими топкими берегами, на которых прорастал рогоз. Его сердцевина была вполне съедобна. А в реке водилась рыба…
И еще беззубки.
И тот же мучной орех время от времени встречался. А Оден дважды выводил на гнезда куропаток.
С ним было неладно. Нет, Оден вовсе не стал обузой, как я того опасалась. Безусловно, одна я двигалась бы много быстрее и вряд ли решилась бы сунуться на луга — не люблю открытых пространств. И себя прокормить много проще, чем себя и кого-то кроме, но… сейчас мне было странно думать, что я могла пройти мимо.
Еще бы понять, что с ним творится.
Его раны затягивались довольно быстро, уступая травам ли, моим ли неуклюжим арканам или же врожденной его выносливости. Полагаю, уже одно то, что Одена перестали мучить, способствовало его выздоровлению. Как бы там ни было, но с каждым днем он все меньше походил на живой труп. Глаза перестали гноиться. И язвы на деснах почти исчезли, пусть Оден и плевался от вкуса молодых еловых игл. Как по мне, так даже ничего, кисленькие…
У него и ногти отрастать начали, такие тоненькие мягкие пластины поверх розовой кожи.
Вот только зрение не возвращалось. И отпечаток решетки на спине оставался неизменен. Аккуратные дырочки с белыми краями не гноились, но и не спешили зарастать, напротив, каждый вечер сочились сукровицей, словно издевались.
Моих сил явно не хватало, чтобы закрыть их надолго.
А если бы сил стало больше? В разы? В десятки раз?
Вряд ли снять это клеймо сложнее, чем изменить суть алмаза, наполнив камень предвечной чернотой.
Неправильные мысли, Эйо. Опасные. И прежде всего — для тебя самой.
Поэтому — молчи.
Мы успели добраться до скальной подошвы, когда грянули первые раскаты. Небо стремительно потемнело. Налетел ветер и, закружив сухое былье, швырнул его в лицо.
Весенние грозы опасны.
Синяя молния расколола небо.
— Скорей! — Я схватила Одена за руку и потянула наверх. Чутье подсказывало, что где-то рядом есть укрытие. Неважно, пещера, разлом, просто канава, но хоть что-то.
И в то же время гроза звала. Она звенела далекой грозной медью, скулила, словно храмовые флейты, и в извивах ветра мне виделась фигура Матери-жрицы.
Танцуй, Эйо, танцуй… ты же слышишь, как мир зовет?
Черный зев пещеры вынырнул из сумрака. Узкая. Тесная. И воняет серой, все-таки источники близки, как вода и обещала. Но ничего, главное, что Одену места хватит.
Железные псы не очень-то с грозами ладят.
— Осторожно!
Он все же шибанулся лбом. Запоздало выставил руки, нащупывая проход, и, опустившись на четвереньки, пополз. Вот так.
А первые капли коснулись земли. Нежно, лаская…
— Эйо!
— Нет… извини, но мне надо.
Надо спрятаться. Закрыть уши. Не поддаваться.
Но в небе кружились грозовые птицы и звали меня. По имени, по крови: пусть ее была лишь половина, но птицам достаточно. Их перья отливали всеми оттенками синевы. И само небо лежало на крыльях. Гроза звала.
Она так давно меня звала, а я не слышала.
Пряталась.
От чего? Разве мир не стоит того, чтобы быть услышанным?
Я стянула ботинки, отправив их в пещеру. Птицы торопили. Нельзя пропускать свою первую грозу… Она шла с юга, от моря. Зачерпнув соленые воды, несла их для меня. И кусок синего неба. Десяток беспечных звезд. Сотню нитей, что заставляют мир дрожать в предвкушении.
Скорее, Эйо, тебя ждут… только тебя и ждут.
Избавиться от одежды — ком швырнула, не глядя, уже не боясь, что вымокнет.
Ветер кружил. Ласкал кожу, царапал когтями пыли и тут же зализывал нанесенные раны. Там, выше, надо мной открывалось сердце грозы. Оно стучало и звало.
Лети, Эйо, танцуй.
Отпусти себя, послушай, как гроза поет. Тяжелые горячие капли касаются кожи…
Желтые ветви молний прорастают на небе. Одна за другой. Все ближе и ближе.
Камни трещат.
И вода, всюду вода… кружись, Эйо. Быстрей. Легче.
Не бойся ничего. Вспомни, как молнии садились на раскрытые ладони Матери-жрицы. Выше руки. Попроси у неба… оно отдаст…
И я тянулась, умоляя позволить прикоснуться. Я ведь тоже могу подержать молнию в руках… хотя бы мгновение. Небо почти согласилось. Оно потянулось ко мне, сбрасывая один за другим покровы черноты, пока не осталось яркого, ослепляющего сияния новорожденной молнии.
Моей.
Сейчас она сорвется огненной каплей и развернет в полете рваные крылья.
Опустится мне на ладонь…
Признает Эйо…
Я задержала дыхание.
И оказалась на земле, придавленная немалым весом пса.
Что он тут делает?
Пусть убирается! Это моя молния! И только моя! Я выпью ее до дна…
Он что-то кричал в лицо, а я не слышала. Я молча отбивалась, пытаясь выскользнуть из объятий пса, но Оден не собирался отпускать. Небо весело грохотало, а молния, моя молния, ударила в камни. Брызнул гранит, и волна жара прокатилась по коже.
Вот и все.
Я заплакала от огорчения. Я ведь ждала эту молнию так долго… грозы меня не звали. Всех, но не меня. Мать-жрица учила их слушать, и я старалась, я очень старалась, я знала, что старше многих, но… грозы меня не звали.
А когда наконец откликнулись, вмешался этот пес.
Он поднял меня на ноги рывком и потянул к пещере, не обращая внимания на вялое сопротивление. Пусть уйдет. Я попробую еще раз… пусть только уйдет.
— Ни за что. — Оден прижал меня к себе. — Слышишь? Ни за что!
Он был зол. И страшен. Я даже подумала, что еще немного, и Оден обернется. Но нет, он втолкнул меня в укрытие и сам заполз.
Стащил мокрую рубашку, сапоги и сказал:
— Иди сюда.
Не хочу. Ненавижу.
— Эйо, не глупи, иди сюда. Ты вся вымокла. И замерзнешь.
Мне жарко, там, внутри горит огонь, а если бы он не вмешался, то… огня стало бы больше.
Оден на четвереньках двинулся ко мне, а отступать было некуда. Я выставила руки, уперлась в его плечи и когтями пропорола, но он даже не поморщился. Сгреб в охапку, прижал к груди:
— Успокойся. Гроза сейчас уйдет.
Вот именно. И молнии с ней. И они не вернутся. Я так долго ждала, а теперь… теперь грозы подумают, что я их недостойна.
— Ты не пугай меня так, ладно? — Оден провел ладонью по волосам, мокрым и тяжелым. — Слышишь, стихает?
Слышу. Птицы подымаются выше и выше. Они расскажут другим обо мне. И больше никто не захочет подарить мне молнию.
— Почему не предупредила, что тебя зовут? Я ведь только слышал о таком…
Каком?
— О том, что грозы лишают вас разума. Если бы сразу сообразил, я бы тебя не выпустил.
Я не сумасшедшая. Просто молния… она такая красивая. Кажется, вслух говорю, ну и пусть. Я бы не сделала ей больно. Подержала бы в руках. У Матери-жрицы получалось приручать молнии.
И отдавать их силу камням.
Эти алмазы были желтыми или красными, не как рубины, алмаз ведь все равно алмаз. Но черные — дороже всех. И я сбежала. Я не хотела становиться камнем, хотя, наверное, очередь пришла бы не скоро, ведь только сейчас меня позвали грозовые птицы.
А он помешал.
— Ты бы сгорела, девочка.
Нет!
— Да. Ты бы не справилась с этой силой. Вымесок не удержит полную жилу, а ты — молнию. Не обижайся, но ты не настолько альва.
А кто тогда?
— Радость. — Он гладил плечи и спину, ногами сжал мои ноги, не позволяя высвободиться. И прижимал так крепко, что мне вдруг стало очень неудобно.
Он ведь все-таки мужчина.
— Не надо бояться. — Оден тихо засмеялся. — Я не трону тебя. — И зачем-то добавил: — Я знаю, за кем охотятся грозы.
Откуда? Он вообще знает как-то слишком уж много.
— Гримхольд — это граница, и там… всего хватало. Однажды мне пришлось разбираться с крайне неприятным делом.
Гроза откатилась довольно далеко. И ко мне постепенно возвращалась способность думать.
Лучше бы не возвращалась.
— Тогда я много нового для себя узнал. В том числе про грозы. Я ведь спрашивал. Раньше. Почему не сказала?
Потому что не настолько ему верила.
А сейчас?
И сейчас не верю, но выбора особо нет. С учетом его осведомленности.
А еще, кажется, гроза не прошла для меня даром.
— Оден…
Безумие полное. Но жар в груди нарастал и грозил сжечь. И волосы начали сухо потрескивать, а по коже нет-нет да пробегали огненные змейки.
А если бы я и вправду молнию поймала?
— Нахваталась?
Его пальцы скользнули по щеке и коснулись губ.
Значит, граница. И полукровок там хватало. И грозы за кем-то приходили. Наверное, не только с грозами дело имел. Тогда чего ждет?
Мне плохо.
— Помоги. Пожалуйста.
Самой не удержать эту заемную силу… полыхну вот-вот.
Оден не позволил.
Нет, я целовалась… давно, в прошлой жизни, тогда мне уже исполнилось четырнадцать, а он, сын найо Риато, был на два года старше. В то время два года выглядели непреодолимым препятствием. Но не настолько непреодолимым, чтобы не спрятаться за амбаром, — у мамы имелись собственные представления о том, как должна вести себя девушка… От тех поцелуев осталось полустертое ощущение неудобства, любопытства, лакрицы и сигарет.
С Оденом иначе.
Я лишь делюсь накопленным жаром. Я лишь… губы у него жесткие. И никакой лакрицы.
Стыда, впрочем, тоже.
— Так хорошо?
— Да.
Жар ушел. И радоваться бы, что малой кровью обошлось.
— Больше помочь не надо? — Отпускать меня он не собирается.
— Нет.
— Жаль.
Это издевка? Но Оден тихо вздыхает:
— Спи, моя радость.
Утро началось… о да, утро началось.
С головной боли. С предательской слабости, когда руки трясутся настолько, что флягу к губам поднести не могу. С премерзкого вкуса во рту и раздувшегося языка, который, казалось, вот-вот заткнет глотку. Тогда я задохнусь.
И я научилась избегать дорог.
Все спешили к морю, словно надеялись, что в легендарных Прибрежных Бастионах хватит места и для них тоже. Семьями ехали. На низких, широких телегах умещались все: и старики, и женщины, и дети. Возвышались клетки с птицей, в загонах лежали спутанные свиньи, козы, овцы. Корову, если случалось такое счастье, что корова еще была, привязывали.
Осенью я научилась воровать.
Начала еще в городе, но там было проще: в толпе легко затеряться, а здесь же люди следили за своим добром. Но у меня получалось. Всю зиму я оттачивала мастерство, пробираясь от одной деревеньки к другой. Пожалуй, даже позапрошлая зима, которую я встретила в лагере, далась мне легче. Там я хотя бы не была одна. Нынешняя кружила, испытывала вьюгами, метелями, морозом, которого никогда не случалось в здешних краях. Но, видимо, правы были те, кто говорил, будто эта война разбередила старые раны мира.
Псы и те остановились.
Во всяком случае, так говорили. А я слушала разговоры, когда получалось подойти ближе. И упрямо шла к Перевалу.
Как получилось, что я не замерзла где-нибудь в лесу? Не сдохла от голода, хотя порой доходила до того, что грызла обындевевшую кору, только чтобы заглушить ноющую боль в животе? Не стала добычей волчьих стай?
Повезло, наверное.
Милостью лозы, как сказал бы папа, но после того, что довелось увидеть, я в милость лозы не верила. Первый месяц весны принес новости о перемирии, которого все ждали со страхом. Было очевидно, что альвы не удержатся на берегу. И в очередном безымянном городке, полном бродяг, — воровать еду становилось раз от раза трудней — я узнала, что альвы уходят.
Что испытала?
Облегчение, пожалуй: вряд ли кто теперь вспомнит о девчонке, сбежавшей из храма… И ладно бы просто побег, на побег закрыли бы глаза, но вот убийство Матери-жрицы — дело другое…
В моих кошмарах она пыталась откупиться черными алмазами. Но я-то знала, откуда они берутся.
Вряд ли этот храм существует теперь.
Радоваться бы… месть, пусть и совершенная чужими руками, должна приносить удовлетворение, но радости нет. Тоска только. Обида.
Я помню, как нас привезли и вывели в пустой двор. Середина лета. Жара. Дурманящий аромат невестиного покрова, который растет в каменных кадках. Легкий навес на лианах колонн. И белоснежное платье Матери-жрицы…
Ее мягкий голос.
Одуряющий аромат еды.
Бронзовый котел на кривых ножках вынесли прямо во двор. Мать-жрица сама орудовала черпаком, наливая густую мясную кашу в миски. К каждой из нас подходила, касалась щеки — мы были грязны, но она не брезговала грязью — и говорила:
— Возьми, дитя. Тебе больше нечего бояться…
Ее глаза — теплая зелень.
Ее голос нежен, словно свирель. И да, в тот миг не было женщины прекрасней, чем она.
— …здесь твой дом.
Я забыла о голоде, об усталости, о своей клятве немедленно сбежать, я готова была отдать ей свое сердце, лишь бы она задержалась еще на мгновение рядом со мной.
Сложно поверить в чудо, а поверив — добровольно от него отказаться.
Бросить место, где кормят регулярно и сытно, где есть собственная комната, пусть и крохотная, кровать с мягким матрасом, набитым травами, пуховым одеялом?
Да ни в жизни.
Ни охраны, ни заборов, ни собак. Зачем, когда есть горячие источники и купальни, поразительное, забытое уже ощущение чистоты. И молоко с овсяным печеньем на ночь.
Занятия.
И необременительная работа, только затем, чтобы почувствовать себя полезными.
Мы и чувствовали, обживались, пускали корни в местную неторопливую жизнь, верили, что уж она-то — настоящая. Но однажды я увидела больше, чем следовало.
Я всегда была чересчур любопытной. Наверное, поэтому еще жива.
О тех, кто остался при храме, лучше не думать.
И не притрагиваться к черным, точно обуглившимся, алмазам, которые каждую ночь мне пытаются всучить, уговаривая, что камням уже не больно. Боль — это миг, а камни вечны.
Так чего бояться? И зачем бежать?
Но полдень — неподходящее время для мыслей о полуночных страхах. Я стряхиваю остатки дремы, потягиваюсь и прислушиваюсь.
Нет, не примерещилось.
— Подъем! — Я щелкнула Одена по носу. — Гроза скоро…
Принюхался. Нет, дорогой, ты пока не услышишь. Гроза где-то далеко, я чувствую ее приближение через землю и ветер, через замершую реку, которая желала бы напиться. Через опасения старого вяза, под которым мы устроили привал: дерево не уверено, что выдержит напор ветра. Оно столько уже гроз пережило, что каждая рискует стать последней.
Совсем скоро воздух загустеет, пропитается травяно-цветочными ароматами, исчезнут пчелы и шмели, птичий гомон стихнет.
Хорошо бы укрытие отыскать.
Все эти дни мы шли вдоль ручья, превратившегося в реку. Она же, вбирая подземные родники, ширилась, разрасталась, обзаводясь омутами и плесами, низкими топкими берегами, на которых прорастал рогоз. Его сердцевина была вполне съедобна. А в реке водилась рыба…
И еще беззубки.
И тот же мучной орех время от времени встречался. А Оден дважды выводил на гнезда куропаток.
С ним было неладно. Нет, Оден вовсе не стал обузой, как я того опасалась. Безусловно, одна я двигалась бы много быстрее и вряд ли решилась бы сунуться на луга — не люблю открытых пространств. И себя прокормить много проще, чем себя и кого-то кроме, но… сейчас мне было странно думать, что я могла пройти мимо.
Еще бы понять, что с ним творится.
Его раны затягивались довольно быстро, уступая травам ли, моим ли неуклюжим арканам или же врожденной его выносливости. Полагаю, уже одно то, что Одена перестали мучить, способствовало его выздоровлению. Как бы там ни было, но с каждым днем он все меньше походил на живой труп. Глаза перестали гноиться. И язвы на деснах почти исчезли, пусть Оден и плевался от вкуса молодых еловых игл. Как по мне, так даже ничего, кисленькие…
У него и ногти отрастать начали, такие тоненькие мягкие пластины поверх розовой кожи.
Вот только зрение не возвращалось. И отпечаток решетки на спине оставался неизменен. Аккуратные дырочки с белыми краями не гноились, но и не спешили зарастать, напротив, каждый вечер сочились сукровицей, словно издевались.
Моих сил явно не хватало, чтобы закрыть их надолго.
А если бы сил стало больше? В разы? В десятки раз?
Вряд ли снять это клеймо сложнее, чем изменить суть алмаза, наполнив камень предвечной чернотой.
Неправильные мысли, Эйо. Опасные. И прежде всего — для тебя самой.
Поэтому — молчи.
Мы успели добраться до скальной подошвы, когда грянули первые раскаты. Небо стремительно потемнело. Налетел ветер и, закружив сухое былье, швырнул его в лицо.
Весенние грозы опасны.
Синяя молния расколола небо.
— Скорей! — Я схватила Одена за руку и потянула наверх. Чутье подсказывало, что где-то рядом есть укрытие. Неважно, пещера, разлом, просто канава, но хоть что-то.
И в то же время гроза звала. Она звенела далекой грозной медью, скулила, словно храмовые флейты, и в извивах ветра мне виделась фигура Матери-жрицы.
Танцуй, Эйо, танцуй… ты же слышишь, как мир зовет?
Черный зев пещеры вынырнул из сумрака. Узкая. Тесная. И воняет серой, все-таки источники близки, как вода и обещала. Но ничего, главное, что Одену места хватит.
Железные псы не очень-то с грозами ладят.
— Осторожно!
Он все же шибанулся лбом. Запоздало выставил руки, нащупывая проход, и, опустившись на четвереньки, пополз. Вот так.
А первые капли коснулись земли. Нежно, лаская…
— Эйо!
— Нет… извини, но мне надо.
Надо спрятаться. Закрыть уши. Не поддаваться.
Но в небе кружились грозовые птицы и звали меня. По имени, по крови: пусть ее была лишь половина, но птицам достаточно. Их перья отливали всеми оттенками синевы. И само небо лежало на крыльях. Гроза звала.
Она так давно меня звала, а я не слышала.
Пряталась.
От чего? Разве мир не стоит того, чтобы быть услышанным?
Я стянула ботинки, отправив их в пещеру. Птицы торопили. Нельзя пропускать свою первую грозу… Она шла с юга, от моря. Зачерпнув соленые воды, несла их для меня. И кусок синего неба. Десяток беспечных звезд. Сотню нитей, что заставляют мир дрожать в предвкушении.
Скорее, Эйо, тебя ждут… только тебя и ждут.
Избавиться от одежды — ком швырнула, не глядя, уже не боясь, что вымокнет.
Ветер кружил. Ласкал кожу, царапал когтями пыли и тут же зализывал нанесенные раны. Там, выше, надо мной открывалось сердце грозы. Оно стучало и звало.
Лети, Эйо, танцуй.
Отпусти себя, послушай, как гроза поет. Тяжелые горячие капли касаются кожи…
Желтые ветви молний прорастают на небе. Одна за другой. Все ближе и ближе.
Камни трещат.
И вода, всюду вода… кружись, Эйо. Быстрей. Легче.
Не бойся ничего. Вспомни, как молнии садились на раскрытые ладони Матери-жрицы. Выше руки. Попроси у неба… оно отдаст…
И я тянулась, умоляя позволить прикоснуться. Я ведь тоже могу подержать молнию в руках… хотя бы мгновение. Небо почти согласилось. Оно потянулось ко мне, сбрасывая один за другим покровы черноты, пока не осталось яркого, ослепляющего сияния новорожденной молнии.
Моей.
Сейчас она сорвется огненной каплей и развернет в полете рваные крылья.
Опустится мне на ладонь…
Признает Эйо…
Я задержала дыхание.
И оказалась на земле, придавленная немалым весом пса.
Что он тут делает?
Пусть убирается! Это моя молния! И только моя! Я выпью ее до дна…
Он что-то кричал в лицо, а я не слышала. Я молча отбивалась, пытаясь выскользнуть из объятий пса, но Оден не собирался отпускать. Небо весело грохотало, а молния, моя молния, ударила в камни. Брызнул гранит, и волна жара прокатилась по коже.
Вот и все.
Я заплакала от огорчения. Я ведь ждала эту молнию так долго… грозы меня не звали. Всех, но не меня. Мать-жрица учила их слушать, и я старалась, я очень старалась, я знала, что старше многих, но… грозы меня не звали.
А когда наконец откликнулись, вмешался этот пес.
Он поднял меня на ноги рывком и потянул к пещере, не обращая внимания на вялое сопротивление. Пусть уйдет. Я попробую еще раз… пусть только уйдет.
— Ни за что. — Оден прижал меня к себе. — Слышишь? Ни за что!
Он был зол. И страшен. Я даже подумала, что еще немного, и Оден обернется. Но нет, он втолкнул меня в укрытие и сам заполз.
Стащил мокрую рубашку, сапоги и сказал:
— Иди сюда.
Не хочу. Ненавижу.
— Эйо, не глупи, иди сюда. Ты вся вымокла. И замерзнешь.
Мне жарко, там, внутри горит огонь, а если бы он не вмешался, то… огня стало бы больше.
Оден на четвереньках двинулся ко мне, а отступать было некуда. Я выставила руки, уперлась в его плечи и когтями пропорола, но он даже не поморщился. Сгреб в охапку, прижал к груди:
— Успокойся. Гроза сейчас уйдет.
Вот именно. И молнии с ней. И они не вернутся. Я так долго ждала, а теперь… теперь грозы подумают, что я их недостойна.
— Ты не пугай меня так, ладно? — Оден провел ладонью по волосам, мокрым и тяжелым. — Слышишь, стихает?
Слышу. Птицы подымаются выше и выше. Они расскажут другим обо мне. И больше никто не захочет подарить мне молнию.
— Почему не предупредила, что тебя зовут? Я ведь только слышал о таком…
Каком?
— О том, что грозы лишают вас разума. Если бы сразу сообразил, я бы тебя не выпустил.
Я не сумасшедшая. Просто молния… она такая красивая. Кажется, вслух говорю, ну и пусть. Я бы не сделала ей больно. Подержала бы в руках. У Матери-жрицы получалось приручать молнии.
И отдавать их силу камням.
Эти алмазы были желтыми или красными, не как рубины, алмаз ведь все равно алмаз. Но черные — дороже всех. И я сбежала. Я не хотела становиться камнем, хотя, наверное, очередь пришла бы не скоро, ведь только сейчас меня позвали грозовые птицы.
А он помешал.
— Ты бы сгорела, девочка.
Нет!
— Да. Ты бы не справилась с этой силой. Вымесок не удержит полную жилу, а ты — молнию. Не обижайся, но ты не настолько альва.
А кто тогда?
— Радость. — Он гладил плечи и спину, ногами сжал мои ноги, не позволяя высвободиться. И прижимал так крепко, что мне вдруг стало очень неудобно.
Он ведь все-таки мужчина.
— Не надо бояться. — Оден тихо засмеялся. — Я не трону тебя. — И зачем-то добавил: — Я знаю, за кем охотятся грозы.
Откуда? Он вообще знает как-то слишком уж много.
— Гримхольд — это граница, и там… всего хватало. Однажды мне пришлось разбираться с крайне неприятным делом.
Гроза откатилась довольно далеко. И ко мне постепенно возвращалась способность думать.
Лучше бы не возвращалась.
— Тогда я много нового для себя узнал. В том числе про грозы. Я ведь спрашивал. Раньше. Почему не сказала?
Потому что не настолько ему верила.
А сейчас?
И сейчас не верю, но выбора особо нет. С учетом его осведомленности.
А еще, кажется, гроза не прошла для меня даром.
— Оден…
Безумие полное. Но жар в груди нарастал и грозил сжечь. И волосы начали сухо потрескивать, а по коже нет-нет да пробегали огненные змейки.
А если бы я и вправду молнию поймала?
— Нахваталась?
Его пальцы скользнули по щеке и коснулись губ.
Значит, граница. И полукровок там хватало. И грозы за кем-то приходили. Наверное, не только с грозами дело имел. Тогда чего ждет?
Мне плохо.
— Помоги. Пожалуйста.
Самой не удержать эту заемную силу… полыхну вот-вот.
Оден не позволил.
Нет, я целовалась… давно, в прошлой жизни, тогда мне уже исполнилось четырнадцать, а он, сын найо Риато, был на два года старше. В то время два года выглядели непреодолимым препятствием. Но не настолько непреодолимым, чтобы не спрятаться за амбаром, — у мамы имелись собственные представления о том, как должна вести себя девушка… От тех поцелуев осталось полустертое ощущение неудобства, любопытства, лакрицы и сигарет.
С Оденом иначе.
Я лишь делюсь накопленным жаром. Я лишь… губы у него жесткие. И никакой лакрицы.
Стыда, впрочем, тоже.
— Так хорошо?
— Да.
Жар ушел. И радоваться бы, что малой кровью обошлось.
— Больше помочь не надо? — Отпускать меня он не собирается.
— Нет.
— Жаль.
Это издевка? Но Оден тихо вздыхает:
— Спи, моя радость.
Утро началось… о да, утро началось.
С головной боли. С предательской слабости, когда руки трясутся настолько, что флягу к губам поднести не могу. С премерзкого вкуса во рту и раздувшегося языка, который, казалось, вот-вот заткнет глотку. Тогда я задохнусь.